Пинхас Фрадкин, в маловатой ему одежде на коренастом теле и в папахе на кудрявой голове, метался в хаосе брошенного города, как полова, подхваченная вихрем. Он прятался в подвалах, ночевал в пекарнях, когда они еще работали, иногда неделю-другую ютился в углу на чьей-нибудь кухне за то, что колол дрова или чинил что-нибудь в доме. Он менял улицы и дома на Молдаванке чаще, чем рубашки. Так же часто он менял и свои занятия. Однажды помог какой-то еврейке донести домой с рынка мешок картошки; другой раз натаскал воды в пекарню; еще один раз целую ночь крутил колесо печатного станка в типографии, в которой не было электричества, чтобы запустить машину; иногда стоял ночь напролет в хлебной очереди для какой-нибудь хозяйки, чтобы утром, ко времени открытия лавок, быть одним из первых. Но больше всего в этом брошенном городе он голодал. Он всегда был голоден, когда больше, когда меньше, но ни разу не ел досыта. Не только голод подстерегал его постоянно, но и смерть. Сыпной тиф, брюшной тиф, дизентерия и другие эпидемии охватили город. Ворота домов, всегда, даже днем, запертые из страха перед налетчиками, часто открывались перед черными похоронными дрогами, приезжавшими за покойником. За детьми даже дроги не приезжали — приходил могильщик с ящиком под мышкой. Кроме эпидемий Пинхаса Фрадкина подстерегали вооруженные люди всех мастей. Ему приходилось все время прятаться от «хаперов»
[85]
, которые то хотели забрать его на рытье траншей, то засадить в тюрьму, то отправить на фронт или прямиком на тот свет. Но, несмотря на это, он продолжал бродить по выщербленным мостовым и мерить город из конца в конец, даже когда пули сыпались градом. Он привык к опасностям, все-таки четыре года провел на фронте. Случалось, что в самые опасные дни он перебегал с улицы на улицу, от дома к дому только для того, чтобы узнать, как можно вырваться из осажденного города, как добраться до какой-нибудь границы, а оттуда — на Восток, где было его сердце.
Он обивал пороги сионистских деятелей, которым на чистейшем иврите рассказывал о своем горячем желании вернуться на родину. Но эти люди и слушать не хотели заросшего щетиной типа в папахе. Он пошел к контрабандистам, к блатным. Те выслушали его, даже пообещали провести до румынской границы, как других, пытавшихся вырваться из этой страны, но потребовали за такую опасную работу денег, много денег, и не рваных бумажек, а настоящего золота или серебра. Пуститься в дорогу одному было невозможно. Поезда ходили редко и перевозили только военных и пассажиров с пропусками, которых штатским почти не выдавали. Идти пешком было нельзя, потому что на дорогах орудовали банды. В космополитическом в прошлом городе, который теперь был отрезан от мира, оторван даже от других городов своей собственной страны, носились дикие слухи, фантастические разговоры и небывалые новости. Каждый день ожидали новую власть. Сегодня весь город знал, что пришли наводить порядок англичане, на другой день — что край оккупируют французы, на третий — что придут греческие корабли, на четвертый — что приближаются румыны, идут поляки, надвигаются чехи. Однажды даже распространилось известие, что новое Израильское царство, которое было основано английским лордом, этим вторым Киром, шлет корабли в одесский порт, корабли с развевающимися бело-голубыми флагами, и что эти корабли вывезут всех евреев из страны, в которой они брошены на произвол судьбы, в их собственное царство. Пинхас Фрадкин жадно ловил эти новости и верил всему, что говорили, потому что хотел верить, потому что эти вера и упование давали ему силы скитаться в голоде и нищете, в грязи и опасностях по брошенному городу.
Однажды он нашел себе на некоторое время место, где можно было приклонить голову и даже насытиться. Пекарь, в подвале которого он как-то раз переночевал, забрал его к себе в дом, дал ему койку с тюфяком, набитым свежей соломой, с одеялом и подушкой. Также ему в этом доме дали горячую похлебку и хлеба досыта. Пинхас Фрадкин думал, что это за тяжелую работу в пекарне, которую он с радостью выполнял, но пекарь стал заводить разговор о том, чтобы просватать за Пинхаса свою сестру, старую деву. Ей было далеко за тридцать, и она годами сидела на улице с корзиной выпечки. У нее было обожженное и выдубленное солнцем красное лицо, а голос огрубел от зазывания покупателей. Девица сразу же стала хватать Пинхаса за руки, грубо прижиматься к нему и рассказывать хриплым голосом о платьях, лежащих у нее в большой корзине. Она даже показала ему свои вещи, чтобы Пинхас не подумал, что она просто хвастается. Она расстелила перед ним все свои кружевные рубахи, все расшитые панталоны и другие предметы женского гардероба. Она даже показала ему приданое, не бумажки какие-нибудь, а один в один серебряные рубли. Младший брат девицы, молодой человек в новеньком, с иголочки, френче и с угольно-черными усиками над кроваво-красными губами, в которых постоянно была зажата папироса, молдаванский молодец
[86]
с головы до ног, проворный, элегантный и веселый, порой похлопывал Пинхаса по спине, как будто бы тот уже был его зятем, и обещал ему щедрые свадебные подарки. Еще этот молодец бахвалился тем, что деньги для него теперь — ничто, потому что он принадлежит к «налетчикам», самой важной городской банде, чей «командир» — сам Гришка Молдаванец. Пинхас бежал из этого дома как от чумы и больше не показывался на той улице. Он снова скитался по улицам, метался повсюду, готовый к неожиданным известиям, большим переменам и чудесам, которые должны произойти, чтобы вызволить его из этого города.
В своем горячечном ожидании он забывал о лишениях, о голоде и даже о родном доме. Он не писал родителям и не получал от них известий. Между брошенным городом и страной не было никакой связи: ни телеграфа, ни даже почты. Почтой были слухи, передаваемые из уст в уста, из улицы в улицу. Теплым весенним днем, когда первые почки распускались на тех городских деревьях, которые еще не были срублены на дрова, и птицы распевали свои радостные песни, весенним днем, когда евреи снова могли свободно ходить по улицам, потому что в город опять пришли люди с красными звездами и красными ленточками на груди и на штыках, светлым и теплым весенним днем, который пробуждает новые надежды в человеческом сердце, Пинхасу Фрадкину пришла весть из дома, из еврейской колонии. Старый еврей в драном мужицком тулупе, который не подходил ни к теплому весеннему дню, ни к бледному бородатому еврейскому лицу, внезапно остановил Пинхаса на улице, ухватив его тяжелой рукой.
— Пинхас, Пинхас, сын раввина! — позвал еврей в тулупе. — Не узнаешь меня?
Пинхас Фрадкин обрадовался старику в тулупе, узнав в нем колониста Лейзера из Берёзовки, деревни по соседству с Израиловкой.
— Реб Лейзер из Берёзовки! — воскликнул он радостно и протянул руку. — Шолом-алейхем, реб Лейзер, что вы делаете в Одессе, когда пора пахать и сеять?
Еврей медленно махнул рукавом слишком тяжелого тулупа.