Человеческое тело распахивалось перед Огаревым, словно анатомический атлас, алый и гладкий внутри, теплый, наконец-то понятный. Все было взаимосвязано и разумно настолько, что ошибиться мог только самый нерадивый, самый заспанный ученик. Давайте вообразим себе гуморальный иммунный ответ… Ой, нет. Красивая студентка, приютившая на подлокотнике Огарева, хлопала ресницами – черными с искусно прокрашенными синей тушью кончиками. Хрупкие ключицы под белым халатом, локоны, пахнущие «Прелестью» и горячей плойкой. Иероглиф губ, локтей, колен. Мальвина, играющая со стетоскопом. Выйдет замуж, нарожает детишек – и, слава богу, так ничего и не поймет. Слишком хорошенькая для страдания. Для сострадания – тем более.
Поэтому давайте вообразим себе что-то более понятное, привычное, простое – например, фурункул. Острое гнойно-некротическое воспаление волосяного мешочка. Среда. Верочка чешет кожу возле ушка – круглого, розового, завитком. Верочке – двадцать пять, у нее две дочки – два с половиной и год два месяца, обычное дело, пока кормила одну, Виталик улучил момент и сделал свое черное дело. Лактация, отсутствие менструации, регулярная и безалаберная половая жизнь. Все прелести счастливого супружества. Верочкин Виталик – офицер, долговязый летеха, нелепый, ласковый, как телок. Коленки вечно красные и сбитые, как у ребенка. Страстный. Верочка всегда мечтала выйти за военного. И на кофте кружева, и на юбке кружева, неужели я не буду офицерова жена? Родители были против, отец даже всплакнул – уедешь, оставишь нас с матерью сдыхать в одиночестве! Верочка все равно уехала, конечно. Гарнизон, гарнизон, дочка, еще дочка. Подмосковье! Счастливая!
Вот тут чешется, жалуется Верочка, показывает Виталику – красное и припухшее, возле ушка. Воспалительный процесс еще внутри, но кровообращение уже остановилось. Грозный симптом. Несомненный признак. Первая попытка остановить, отвести руку Бога, всененавидящего, всемогущего. Виталик тянется к жене, послушно целует где зудит – он с юга России, фрикативное «г», смешные усишки. Давай подую на твою ваву. Верочка смеется, ей щекотно, она рыжая, вся-вся, даже там, – медные завитки, яркие веснушки. В багрец и золото одетые леса. На ваве дело не заканчивается, Виталик отправляется дальше, Верочка смеется еще сильнее – ей щекотно, давай, пока дети спят, круглые, смешные, в своих круглых смешных колыбельках. И они – давай, конечно, радостно, задыхаясь, под сурдинку, чтоб не мешать соседям по малосемейке, бог даст, и квартиру отдельную дадут. Хоть бы двушечку! А если совсем повезет, то и трешку.
Среда. Два часа дня. На смену зуду приходит боль – легкая, нудная, глубоко под горячей кожей формируется невидимый инфильтрат, скрытая, неостановимая работа, формирование стержня, кропотливые страшные хлопоты. Верочка прижигает припухлость духами, сладкими, дешевыми, купленными в подземном переходе. Название она может прочитать – Anais Anais, а вот имя фирмы уже нет. Липовый Cacharel только раздражает кожу. Верочка, подумав, решает намазать шишку еще и йодом. Но йода нет. Она трясет темно-коричневую пересохшую бутылочку. Кончился.
Гной. Еще гной. Нет, мы не справляемся. Поздно.
Наутро, в четверг, она встает с безобразно распухшей щекой – и Виталик, подбросив приплод сердобольной соседке, везет Верочку в госпиталь, по дороге оба смеются, у Верочки горячие и потные ладошки, она целует его, она целует его. Целует его. И просит непременно принести в палату Анжелику (и короля) и вязание. Заодно и свитер тебе закончу.
В пятницу, оснащенный Анжеликой (и королем), незаконченным свитером (осталась только полочка и один рукав), банкой бульона и твердокаменной симиренкой (Верочка любит кислые и твердые), Виталик прибывает в госпиталь, к Верочке, которая умерла полтора часа назад. Инфекция распространилась по анастомозам в сосудистую систему головного мозга. Врачи разводят руками, никто не мог знать. Виталик воет на весь госпиталь, именно – воет, катятся по твердому полу твердые яблоки, твердеет в морге Верочкина изуродованная голова. Через год Виталик женится, спасая психику, малых своих дочерей, мир во всем мире, жизнь на земле. Верочка станет гумусом, сытным тленом, вырастит из себя траву, станет сероводородом, воздухом, метилом, жирными кислотами, кислыми яблоками, которыми ее девочки будут лакомить своих подрастающих сыновей.
И род человеческий пребудет вовеки.
Нет, вы не поняли, конечно.
Никто не понял, только Господь – увязавший причину и следствие в тонкий и сложный узел симптомов, разгадать который каждому не дано.
А вот Огарев – понял.
Мир был устроен очень просто.
Иммунитет и эволюция работали на сохранение вида, а не индивида.
Это означало, что, если вас невозможно спасти, вас просто убьют.
Надо было просто вовремя заметить первое движение убийцы.
Огареву сразу стало легче. Зубрить больше не приходилось – и учебники из каторги превратились в удовольствие. Из чистого щегольства он начал просматривать сразу по нескольку монографий разных авторов, с молодым злорадством примечая, как буксует чужая логика, как маститые умы вступают в противоречие не только друг с другом, но и со здравым смыслом. Грандиозные медицинские авторитеты сталкивались, как бойцовые петухи, и разлетались, оставляя в воздухе обрывки мыслей, мелкие дрязги, вздорные щипаные перья. Предполагалось, что он сможет хоть чему-нибудь научиться у этих, с позволения сказать, светил. Что они все смогут. На самом деле в медицине было ровно столько же домыслов, глупостей и суеверий, что и во времена Асклепия.
Огарев, прежде невидимой надутой тенью обитавший на окраине курса, стал сам вызываться ответить, на демонстрациях больных уверенно высказывал свое мнение, стараясь говорить как можно медленнее и весомей, профессора кивали с ревнивой важностью, из этого угрюмого малого начинал вылупляться неплохой врач, не каждый курс мог похвастаться такой роскошью, далеко не каждый, а вот скажите, уважаемые коллеги, как вы полагаете, в данном случае… Сокурсники испуганно опускали глаза, прятались друг за друга. Огарев – нет. Логика не могла его подвести – и не подводила.
Пиком его карьеры независимого вольнодумца стали инфекционные болезни, сами по себе исключительно интересные. Курс таскали в третью инфекционку, добираться было неудобно, да все было неудобно, к тому же в тот заветный день у Огарева болел зуб, давно уже требующий хорошенькой пломбы, но – дудки, где это видано, чтобы врач пошел лечиться, да еще и вовремя? Это непрофессионально, в конце концов. К тому же все равно мы все умрем.
Группа их маялась у входа, ожидая преподавателя, и Огарев, чувствуя, как крепко стягивает скулу резиновая тугая полоска боли, отчаянно мечтал о том, чтобы наконец выспаться, и еще о том, чтобы Таня Соловейчик подошла, как в прошлый раз, и взяла его под руку, прижавшись сразу маленькой плотной грудью, плечом и коленкой, облитой гладкой, как будто стеклянной лайкрой. Угостишь сигареткой, Огарев? Свои дома забыла. Нет, не подходит. Жаль. Огареву по очереди нравились все хорошенькие девочки на курсе, но всерьез за душу не брал никто. Некогда. Так, молодая пристрелка вхолостую.
Препод прибежал запыхавшийся, встрепанный. Коньяка, что ли, глотнул на пятиминутке? А, нет, оказывается, уникальный случай. Редкая возможность! Никто не хочет посмотреть? Трясет головой, размахивает руками, пузырит в углах некрасивого рта рыжеватой слюной. Конопатый. Сутулый. Сорокапятилетний. Жена, как обычно, не дала. Что он хочет-то? Огарев отщелкнул окурок, мысленно пересчитал оставшиеся сигареты – хватит ли до конца дня? Нет, не хватит. И подобрался поближе. Вот, оказывается, что мы так волнуемся. В третьей инфекционке чумной больной, да-да, именно бубонная, коллеги, характеризуется высокой летальностью и крайне высокой заразностью. Инкубационный период от пары часов до пары дней, смертность – до 99 процентов. Пухлые нарывы на лимфоузлах, кровь, сочащаяся из всех пор, черные флаги, клювастые мортусы, библейский стон и скрежет зубовный. Гибнущие народы.