Я знаю, сказала медленно. Вы Огарев Иван Сергеевич.
И встала навытяжку, как перед генералом.
Никакая не наша Поспелова, конечно.
Сама решила, что станет его женой. И стала.
Это было как тонуть. Нет. Как медленное удушье. Глоток цианида. Блокировка клеточного дыхания. Клеточная гипоксия. Хватаешь воздух раззявленным ртом, хрипишь – но все напрасно. Кислород все так же свободно вливается в легкие, небо все такое же – высокое, голубое, все так же впитывают деревья живительный углекислый газ. Но цианиды уже связываются с трехвалентным железом, намертво блокируя цитохромы, – красивая, смертельно красивая комбинация, когда ты еще дышишь, но на самом деле уже мертв. Кислород поступает в кровь, но не усваивается. Венозная кровь превращается в артериальную. Обе больше не имеют ни малейшего смысла.
Она не оставляла его в покое. Просто не оставляла.
Анна Поспелова.
В клинике говорили – наша Поспелова и относились не с уважением даже – с уважительным холодком, которого обычно не удостаиваются люди элементарных профессий. Шустрик даже должность ей придумал специальную – специалист по приему пациентов. Оператор по уборке и чистоте, черт возьми. Она была самая обычная секретарша. Что тут еще сочинять? Двадцать восемь лет. Не толстая и не худая. Ни образования, ни связей. Ничего. Пустое место. Молчит, смотрит, изредка улыбается.
Поначалу Огарев решил, что Шустрик с ней просто спит, но – нет. Шустрик, как быстро выяснилось, был лакомка – и питал слабость к девушкам невиданно редким, как белые единороги. Чтоб рост, значит, от метр восемьдесят, ноги – от ушей, а сиськи – минимум шестой размер. И модельная внешность. Здравый смысл и медицинское образование подсказывали, что это невозможно. Пятьдесят кило на без малого два метра роста – это не астения даже, Олегыч, втолковывал Огарев насмешливо. Это дистрофия. А сиськи шестого размера – это жир. Много жира. Очень. Плюс пара молочных желез. Жир не может взять и весь собраться в одном месте. Включи голову. Ты же врач.
Иди ты, буркал Шустрик, сам знаю. А душа все равно просит. И не кури у меня в кабинете, зараза!
Значит, это теперь называется душа? – Огарев откровенно ржал, демонстративно прикуривая следующую сигарету, вкусную, дорогую. Знаете, с чего начинается достаток? С того, что ты перестаешь считать деньги на курево. Потом – на еду. Про следующее потом Огарев пока не знал, но верил, что и ступенькой выше окажется что-то хорошее. Например – чем черт не шутит? – на машину можно будет накопить. Он освоился (и обнаглел) стремительно – и так же стремительно продолжал наглеть. Шустрик злился, обижался, из последних сил обороняя свой авторитет, но все было напрасно. Шустрик-хирург вызывал у Огарева безусловное уважение, но это осталось в прошлом. Шустрик-главврач и владелец собственной клиники – это было смешно. Смешно и глупо, как пудель в деловом костюме, скачущий на задних лапах. Нет, пудель – это грустно, Шустрик. Пуделя жалко. А тебя – нет. Какого черта я должен слушаться человека, который сам себя превратил в шарлатана?
Почему – в шарлатана?! Шустрик обижался еще больше, как маленький – отворачивался, жевал трясущиеся толстые губы. Иглорефлексотерапия – это вполне научный метод… Апробированный… На идиотах, подсказывал Огарев и, завывая, цитировал: а есть еще точка тай-чун – точка ножного цзюэ-инь канала печени. Воздействие на нее лечит ветер в печени, приводит к гармонии кровь, питает кровь, нормализует циркуляцию ци, а также изгоняет все виды ветра. Самому-то не стыдно?
Нет, не стыдно! Представь себе! Я ездил в Китай! То есть в Тибет! Я учился!
Лучше бы кроссовок вагон там купил. Или тушенки. Ты же врач, Олегыч. Хирург! Смотреть же невозможно, как ты без ремесла маешься!
Я не маюсь! У меня пациенты! Очередь! – Шустрик взрывался, совсем уже жалко, некрасиво, как взрываются только очень слабые, интеллигентные, незаслуженно обиженные люди. В «Макдоналдс» – тоже очередь. Все, пойду – меня настоящие пациенты ждут. Без ветра в селезенке. Огарев вставал, победительно потягиваясь, – безжалостный, неблагодарный. Шустрик провожал его собачьим взглядом – битым, голодным, больным. Первое время, чтоб не рехнуться, он еще вязал хирургические узлы – левой рукой, вслепую, в закрытом ящике стола. Потом перестал. Перестал.
У него была клиника, в конце концов. Красный «мерседес». Геморрой. Девки с тугими силиконовыми сиськами. И Риточка, конечно. Ритуля. Законная супруга и два сынишки. Борис Олегович и Глеб Олегович Шустеры – жалкая попытка прикрыть великокняжеским бархатом никчемную, ни в чем не виноватую суть. Все равно будут бить не по паспорту, а по морде. Но чего не сделаешь ради детей? Ради детей…
С Поспеловой он не спал, разумеется. С ней никто вообще не спал.
В клинике ее откровенно побаивались. Невидимая стена опасливого отчуждения. Вон ту прозрачную, но прочную плеву не прободать крылом остроугольным, не выпорхнуть туда, за синеву, ни птичьим крылышком, ни сердцем подневольным. Огарев отлично помнил, что это такое. Армия, отвернувшийся Станкус, ротный, наоборот, не рискнувший повернуться спиной. Страх. Одиночество. Недоумение.
Что-то она такое знала про людей, эта секретарша. Что-то понимала про них – больше, чем другие. Злая волшебница – но в завязке.
Огарев столкнулся с феноменом Поспеловой почти сразу – вышел из кабинета покурить и обнаружил у стойки трогательнейшего старичка, аккуратного, как гном. Умильная розоватая плешь, аккуратная палочка, очочки как из гениального фильма с Нуаре – в золотой оправе. От него веяло старорежимным уютом, хорошей библиотекой, которую пращуры начали бережно собирать еще в XIX веке, двумя высшими образованиями, честной старостью, изо всех сил пытавшейся сохранить достоинство. Беспартийный, милый, больной. Откровенно больной. Старичок руладно сморкался в большой носовой платок, белейший, тоже старомодный, умильный, и требовал от Поспеловой записать его к лучшему доктору. Имейте же сострадание, милочка, вы что, не видите – у беня дасморг. Кондуит и Швамбрания. Несуществующий дедушка. Прошедшее детство.
Поспелова, наклонив голову, смотрела куда-то в сторону и тихим, безжалостным голосом, совсем без интонаций, втолковывала, что все доктора, к сожалению, в настоящий момент заняты, запись закрыта на два месяца вперед. Ничего человеческого не было в ее голосе. То есть вообще – ничего. Будто она вдруг решила пообщаться с пылесосом. Сама при этом будучи бетономешалкой. Или еще чем-то таким же – механическим, серым, бездушным, чуть подернутым по краям окалиной, пылью, безжалостной ржой. Огарев и не знал, что так бывает. Старичок, видимо, тоже. Он чуть не плакал, бедняга.
Вот ведь сука. Ты смотри, а?
Огарев подошел, даже не глядя на Поспелову, как не стал бы смотреть на какую-нибудь откровенную дрянь – обгадившегося перед атакой рядового или проворовавшегося – у своих! у своих же! – директора детского дома. Пойдемте ко мне, пригласил он, и старичок засеменил мелко, благодарно, тряся седой аккуратной головой. Его хотелось обнять как родного, честно. Такой жалкий.
Не надо, Иван Сергеевич, попросила Поспелова тихо. Он оглянулся недовольно – она снова была человек, откровенно испуганный, смотрела умоляюще, делала даже какие-то знаки – не то заклинала, не то тонула в невидимой глубине. Пожалуйста, не надо! Ну и дрянь! Поговорю с Шустриком – пусть уволит к чертовой матери. Огарев открыл старичку дверь в кабинет. Пропустил вперед. И месяц почти проклинал себя за самонадеянность плюс выслушивал проклятия Шустрика – вполне, надо сказать, заслуженные. Это не Поспелову надо было увольнять, а его самого. Да, его самого.