Антошка знала. Что где лежит. Что куда спрятано. Отцовская сберкнижка. Сережка матери, впопыхах убежавшая из шкатулки. Колготки целые. Колготки штопаные – под брюки. Носки, пестрым вялым комком сваленные в комодный ящик. Антошка со вздохом доставала их, раскладывала парами – серый к серому, черный – к черному, у этого на пятке сквозит будущая бледная дырка. Штопать на деревянном грибе Антошка научилась у соседки, у нее же обитал и сам гриб – деревянный, теплый, заметно обкусанный по краям коричневой шляпки каким-то давно выросшим и даже состарившимся младенцем. Баба Маша. Одинокая, полная, немолодая. Никогда не торопилась. Родители торопились всегда. А зачем? Поспешишь – людей насмешишь. Давай-ка садись поближе. Вот видишь, иголка большая какая? Называется цыганская. А потому, что цыгане такие продавали. Для штопки лучше всего. Антошка представляла себе пестрый, волчком кружащийся табор, из которого торчали во все стороны ежиные острые иголки. Цыганские. Дырка на пятке заштриховывалась сперва крупными стежками, потом ход иглы становился все кропотливее, просветы все меньше, и вот облака уже смыкались окончательно, ни лучика, ни пятнышка. Сплошная плотная, вновь народившаяся ткань.
Шов стебельчатый. Тамбурный. Крой рукава – очень сложно. Мережка.
Молодец. Хорошие руки. Ловкие. Вырастешь – мастерицей станешь. Будешь всю семью обшивать, да и сама без куска хлеба не останешься.
Так и не пришлось. Не довелось. Жаль.
Муж, выудив из ящика комода аккуратно, стежочек к стежку, заштопанный носок, повернулся медленно, как во сне. Он всегда становился медленным от гнева. Антошка знала. Останавливал и время, и себя. Чтобы не взорваться. Не убить. Спросил тихо, очень тихо – я что, так мало зарабатываю? Антошка только голову наклонила, сглатывая. Он был главный. Господи, наконец-то. Хоть кто-то главный в ее жизни. Не она сама. Принимал решения мгновенно. Безупречно умный. Безупречно красивый. Молчаливый. Каменные мышцы на широкой спине – каждую Антошка знала наизусть, на каждую молилась, засыпая, долго-долго не решаясь погладить, обнять, прижаться щекой. Он всегда засыпал на правом боку, лицом к окну. Любил так. Муж. Врач. Она даже мысленно по имени его не называла. Не хотела. Муж и врач. Это было самое главное. Самое лучшее. Лежа между его спиной и стенкой, ледяной, украшенной старым совсем, совсем чужим ковром, Антошка чувствовала себя счастливейшим на земле человеком.
Мир, безопасность, уют. Чур, я в домике!
Заботиться, прикрыть собой, спрятаться за него. В него.
Хочу к тебе в сумку. Как кенгуру.
Посмотрел, не понимая, снова опустил голову – вернулся к книжке. Книжки жили в доме везде, путались под ногами, забредали табунком в углы, сваливались на голову, иногда пугали, иногда злили. Как живые. Его книжки. Вытирая пыль, Антошка гладила их по корешкам. Его книжки. Его носки. Его работа. Его жизнь. Если бы она могла, она бы в воздух превратилась, честное слово. Стала бы атмосферным явлением. Облаком нежности.
Лишь бы он. Лишь бы ему. Лишь бы для него.
Он был всем, чем Антошка не стала. Абсолютно всем.
Хорошим врачом. Хорошим, сильным человеком. Богом. Просто богом.
Заштопанные носки она выкинула в мусорное ведро. Скрутила в шарик и похоронила рядом с пустой яичной скорлупой и картонным молочным пакетом. Омлет по утрам. Бутерброды на обед, завернутые в прохладную фольгу, – ржаной хлеб, докторская колбаса, немного горчицы, огурчик свежий, ее собственное сердце. Борщ по субботам. Пирог по воскресеньям, всегда кривоватый почему-то, духовка, наверно, плохая. Не своя. А на ужин придумаю что-то особенное – потушу кислую капусту с тмином, и он станет есть, быстро, невнимательно, не отрываясь от книжки, роняя на старенькую клеенку (купить новую, заменить!) крошки и куски, капли света и короткие – от коротких волос – тени.
Муж. Врач. Главное все-таки – врач.
Антошка выиграла его, словно миллион по трамвайному билету.
Он был самый лучший на земле.
Она сама должна была быть точно такой же.
Папа работал в музее – архивариусом. Слово тянуло за собой тараканьи усы, усищи даже, сюртук, высокий, расшитый позументами ворот, немилосердно натирающий шею. Умеренность и аккуратность. На самом деле папа был сутуловатый, маленький. Волосы грустными косицами на воротнике, вечно засаленном. Мама, когда они развелись по разным комнатам, стирала только свое и Антошкино. Папа не умел. Да так и не научился. Замачивал свитер в эмалированном тазу, желтом, гулком, засыпал порошком – и забывал на неделю. Свитер тонул в сероватой, хлопьями, пене, которая становилась черной, превращалась в воду, стоячую, густую, как страшный сон. Мама, заходя в ванную, сначала морщилась, потом поводила носом и, наконец, принималась орать про немыслимый свинарник и человеческую распущенность. Хочешь, чтобы ребенок чумой заболел? Из этой тряпки лягушки скоро запрыгают! При слове «лягушки» мама косила на Антошку голубым бешеным глазом – мол, это просто шутка такая, не бойся. Правда, весело? Не весело совсем.
Холодильник поделили тоже – папина полка, мамино-Антошкиных две. Антошка украдкой подкладывала папе сэкономленные куски, но их находила мама и плакала по ночам, отвернувшись от Антошки, тоже хлюпая носом, давясь, стараясь не разбудить.
Антошка все равно слышала, конечно.
Мама ее любила. Папа ее любил. Дедушек и бабушек, слава богу, не было. Повезло. Только призрак папиной мамы. Жила на Кропоткинской, в огромной, гулкой двухкомнатной квартире. Ветеран Великой Отечественной. Герой Советского Союза. Снайпер. Сто двадцать шесть фрицев. Ножка тридцать третьего размера. Единственный сын, поздний. Обожаемый. Так никогда и не сказала – от кого. Умерла, когда Антошке было пять месяцев. Квартира досталась государству. Так и не прописала никого. Сына родного к себе не прописала. Так меня ненавидела! Мама сама закусывала от ненависти губу, пускала по щекам торопливые красные пятна. Потом вставала, хлопала балконной дверью. Втихомолку от Антошки курила.
Антошка, когда подросла, как-то заехала на Кропоткинскую. Долго смотрела на окна квартиры, в которой могла бы жить. Девочка из центра. Остоженка. Пречистенка. Гоголевский бульвар. Если бы продать эту квартиру сейчас – на всю жизнь бы хватило. Золотая миля.
В пятнадцать лет Антошка не просто надеялась, что все сложится хорошо. Она это знала. 1986 год. Двадцать седьмой съезд КПСС. Конец застоя. Самобичевание Ельцина. Самодовольство Горбачева. Чернобыльская АЭС, «Адмирал Нахимов». А ведь, кажется, всего-то год назад взяли курс на ускорение и перестройку. Антошка все пропустила мимо ушей, погруженная в зубрежку. Она готовилась в мединститут, очень готовилась, ходила в два кружка – по химии и биологии, тургор клетки, коагуляция белка, белые стены, белые плафоны, в перспективе стягивающиеся в ослепительную сияющую точку. Белый халат.
Она ни с кем не дружила в школе, тощенькая (это еще не вошло в моду, еще не ценилось), высокая, очень упрямая. Чересчур. Взведенная, как курок. Молчаливая. Странная. Очень странная. Почти не поднимала глаза. Старалась не ходить одна по улице. Прибивалась к общей подростковой стае, но держалась с краю, то и дело оглядываясь.