От того места, которое действительно болит, ребенок попытается оттолкнуть вашу руку.
Огарев не попытался.
Все больше молчал. Да, нет, не знаю. Нужное – подчеркнуть. Белый халат, синие джинсы, кеды, веселенькие такие, как будто нарочно заляпанные разноцветной краской. Маля увидела на венской витрине, где-то в районе Ринга, заверещала от радости, потащила за руку в магазин. Смотри, какие потешные! Давай купим? Будешь ходить на работу. Ужасно, ужасно смешно! Опер пристреливался взглядом к кабинету: кушетка, раковина, кресло, похожее на зубодерное, стол, шкаф, какие-то непонятные приборы. Зверские даже на вид инструменты заботливо прикрыты салфеткой – отдыхают. Пяток мягких игрушек – странные какие-то, безобразные плюшевые комки. Наверно, чтоб дети не плакали, хотя от таких как раз точно заревешь.
Это что у вас?
Вирусы.
Не понял.
Огарев дотянулся до глазастого мохнатого шара – лилового, страшного, удобно посадил в ладонь. Начал, привычно приноравливаясь к уровню собеседника, – это вирус Эпштейна – Барр, довольно страшненькая, скажу я вам, штука, возбудитель инфекционного мононуклеоза. Американцы еще называют его – поцелуйная болезнь… Опер слушал разинув рот, как маленький, все-все понимая, точно так же, как они, сколько детей вышло отсюда, прижимая к груди не только новенький деревянный шпатель (доставался только самым смелым, кто не держал маму за руку и ни разу не заорал), но и настоящую драгоценность – будущую профессию, небольшую, неясную, самую первую мечту.
Кем ты хочешь стать, когда вырастешь?
Врачом.
Огарев поперхнулся, игрушки тоже купила Маля, заказала в Америке, ну вот еще, в Москве вообще ничего нельзя покупать, тут все ненормальное, даже цены. Они сидели на полу, разбирая посылку, рылись, рассыпая пенопластовую крошку, в картонной коробке – смотри, папиллома человека. А это? Вирус гриппа. Ой, хорошенький какой, просто прелесть. А вот это – желтенькое, как солнышко? Герпес. Фу, я думала – он совсем другой. А вот этот, розовый? Она держала за хвост пружинкой свернувшуюся пучеглазую бледную трепонему. Это сифилис, дурочка, брось немедленно, сифилис-то мне зачем, я же педиатр! Ну мало ли, я подумала, а вдруг? И потом, он такой жалостный – смотри, какие глазки. Правда, милаха?
Горячая живая шея под расстегнутой рубашкой, горячий квадрат нагретого солнцем паркета, за ухом, под завитком, кожа всегда влажная и горчит от духов.
Опер вдруг понял, что Огарев впервые за встречу смотрит ему в глаза – прямо, без всякого выражения, словно через прицел.
Опера дважды убивали – и оба раза не было так страшно.
Он встал, изо всех сил пытаясь не суетиться, что ж, спасибо, что согласились встретиться, еще раз выражаю свои соболезнования, вот на всякий случай моя визиточка. Крепкая, шершавая от бесконечного мытья рука. Из города пока не уезжайте, хорошо? Огарев посмотрел непонимающе, словно впервые осознал, что в кабинете не один.
Не убийство, говорите? Очень даже убийство. Оч-чень даже!
Все последующие дни опер землю носом рыл, наизнанку выворачивался, чтобы вывести Огарева в главные подозреваемые. Не вывел. Алиби было железное – в момент происшествия гр. Огарев И. С. находился в итальянском визовом центре, штампы, квитки, посекундная тарификация, десяток свидетелей – его все запомнили, все всегда запоминали, опер до истерики довел девчонку, что принимала у гр. Огарева И. С. пакет документов, вот – видите, паспорта, билеты, бронь гостиницы, аренда машины, да нет же, это он был, я на сто процентов уверена, что он. Поний хвостик, прыщики, раздувшийся от слез носик. Дура. Опер подержал в руках два паспорта – с годовыми шенгенами, пожал плечам. Черт их всех только за границу таскает, как будто медом намазано. Сейчас бы удочки – да с мужиками на Волгу недельки на две. Тихо, хорошо. Плотва плещется. Рассвет.
Нет. Не он. Не Огарев. Да говорю же вам, товарищ подполковник, сама выпрыгнула. Отрубите мне яйцо на горячем песке – сама.
Отец Мали прилетел через неделю после ее. После того как она. После. Надо думать, дела государственной важности задержали. Решалкин хренов. Огарев открыл дверь, посторонился, пропуская. Это была его квартира, в конце концов. Не Огарева, а Малиного отца. Его. Он за нее заплатил. Огарев протянул руку, подержал в воздухе, ненужную. Потом опустил. Ну понятно. Примак. Призяченный. Влазень. Животник. Здравствуйте. Отец Мали не ответил, прошел куда глаза глядят – на кухню, разумеется. А где еще поговорить двум русским, простите, советским людям? Огромный. Заплывший по мощному костяку розовым, сытым жиром. Судя по раздавленным ушам, когда-то борец. Может, и сейчас тоже борец. Но точно не с преступным режимом. Скорее уж, за него. Лицо плебейское, рыжеватое. Белесые реснички. Разожравшийся бандит. В Москве таких почти не осталось. Выбили в девяностые. А в провинции, значит, выжили. Пригодились даже.
Огарев поискал среди могучих изгибов и рытвин Малю.
Нет. Ничего общего.
Совершенно ничего.
Кухня была чистая, стерильная даже. Никаких следов. Маля не готовила. Не умела. Только свою баклеву. Огарев тоже не умел. Есть – вот это она очень любила. А давай вкусненькое погрызем? Вечно хрустела чем-нибудь – огурец, морковка, тугой стебель сельдерея. Зажимала зубами и вытягивала из него все живое по жилочке. Смешно, правда? Можно и яблоко – лишь бы твердое.
Огарев молчал. Малин отец – тоже. Оба смотрели в разные стороны – каждый на свою Малю. Огарев не выдержал первым. Уж слишком был виноват. Вы не устали с дороги? Малин отец посмотрел непонимающе. Очень дорогой костюм. Почти не измялся в самолете. Потом вдруг встал, вышел в прихожую – и вернулся без туфель, тоже очень дорогих. Разулся. Черные носки. Шелк и кашемир. Плотное облачко прелой ножной вони. Побоялся натоптать у дочки.
Ничего, ничего, Малечка. Не надо тапки. Я лучше босиком. Огарев понял, что сейчас расплачется, разрыдается даже, и потому засуетился, закрутился по кухне, воды, нет-нет, ничего, все нормально, просто воды, в Москве совершенно спокойно можно из-под крана, главное, подольше спустить, а то теплая, но Маля только бутилированную пила, вы не волнуйтесь, я следил, она не любила из-под крана, а кипяченая невкусная.
Малин отец все молчал, а потом вдруг спросил – ты ее видел? В морге – видел? Это точно она?
Огарев мотнул головой, это была просто судорога, конечно, настоящая судорога, которую можно было расценить как угодно – но Малин отец понял правильно. Помолчал еще, хотя в кухне и так почти не осталось места. Маля говорила, начал Огарев – и тоже замолчал. Потому что она ведь не говорила. Вообще почти ничего не говорила про отца. Папа. Он тебе не понравится. Почему, Маля? Потому что он жулик и вор. Что? А вот то! Навального, что ли, не читаешь? Не читаю и тебе не советую. В конце концов, это твой отец. У тебя тоже есть отец. И что с того?
Действительно, и что с того?
Документы ее где?
Огарев вышел, вернулся с папкой. Еле собрал в свое время. Выуживал из книжек, из тряпочек, шарил раздраженно по полкам. Маля, где твое свидетельство о рождении? Не знаю, а что? Это же важный документ, как можно! А если понадобится? Если понадобится – предъявлю им себя! Нельзя быть такой разгильдяйкой! Смеялась. Только смеялась. А потом еще плакала. Справка о неоконченном высшем, старые фотографии. Маленькая Маля. Маленькая Маля. Маля побольше. В колледже. В Лондоне. В профиль. Всегда одна. Вот. Свидетельство о рождении. Наконец-то. Родилась в 1987 году. Зеленоватая потрепанная бумажка. Теперь ее заберут. И выдадут свидетельство о смерти.