Зыбин усмехнулся и пожал плечами.
— Ровно никакого!
— Ровно никакого? Отлично! — Яков Абрамович выдвинул ящик стола и достал оттуда синюю аккуратно подшитую папку. — Так как же вы тогда объясните, что в августе 1930 года вас вызывало по этому делу Московское отделение ГПУ и допрашивал вас тогда товарищ Разумный. Вот протокол допроса. Зачитать?
— Просто случилось недоразумение. Меня допросили и сразу же отпустили.
— Но ведь под подписку?! Ах, идеалистические времена тогда были! Теперь так не отпустишь! Да! Отпустили! Вот тут и постановление есть с резолюцией! Но раз отпустили, значит, все-таки брали, так? Вот слушайте, я читаю протокол допроса:
«Вы обвиняетесь в том, что 14 августа сего года сорвали общее собрание студенческо-преподавательского состава вашего института, обсуждавшее статью «Известий» о групповом бандитском изнасиловании студентки второго курса университета Вероники Кравцовой».
Что вы можете сказать по этому поводу? Вот видите, какая формула обвинения? Групповое изнасилование.
Нейман откинулся и насмешливо поглядел на Зыбина. (И тогда Зыбин подметил: в его глазах стоит выражение хорошо устоявшегося ужаса.)
— Хорошо. Читаем дальше. Ваш ответ:
«Собрания я не срывал, а просто изложил свое мнение об этом деле». Вопрос следователя: «А в чем же оно состояло?»
Ответ: «В том, что резолюцию с требованием расстрела обвиняемых, предложенную парткомом, мы ни обсуждать, ни тем более ставить на голосование на этом собрании не можем».
Вопрос: «Объясните, почему?»
Ответ: «Во-первых, потому, что в уголовно-процессуальном кодексе прямо сказано: «Судьи независимы и подчиняются только закону». А это было бы прямое давление на суд».
Нейман усмехнулся и покачал головой.
— Вот ведь какой вы законник! — сказал он. — «Во-вторых, потому, что до суда мы вообще ничего не знаем. Все трое обвиняемых наши товарищи, вину свою они начисто отрицают. Свидетелей нет, обвинения строятся всецело на предсмертной записке Кравцовой Старкову. Вот и все, что нам известно. Ничего более конкретного нет».
Вопрос: «Следствие предъявляет вам эту предсмертную записку: «Сто раз я тебя проклинаю за то, что ты меня вчера напоил и выдал на издевательство. О! Никому я не желаю столько зла, как тебе!» — разве это недостаточно конкретно?»
Ответ: «Нет. Конкретна здесь только злоба. Что такое напоил? Что такое выдал на издевательство? Как это могло быть реально? Кравцова не девочка. Она жена видного человека, бывшего руководителя края. Какая же ей была нужда идти в номер гостиницы и напиваться до потери сознания? На все эти вопросы должен ответить суд, а его еще нет. Так дождемся хотя бы первых его заседаний. Вот что я сказал. После этого выступило еще несколько человек, и собрание не стало голосовать».
Вопрос: «Значит, вы не отрицаете, что собрание не стало голосовать после вашего выступления?»
Ответ: «Нет».
Вопрос: «В каких отношениях вы были с покойной?»
Ответ: «Встречаясь, мы здоровались».
Вопрос: «Где и когда это было в последний раз?»
Ответ: «За два дня до ее самоубийства, на том самом собрании, на котором и зародилось все это дело».
Вопрос: «Поясните, что это было за собрание?»
Ответ: «Это было собрание студенческого литературного кружка. Я сидел возле Кравцовой и видел, как ей посылали записки. Потом я узнал, что сговор встретиться в гостинице «Гренада» около памятника Пушкину произошел именно тогда и через эти записки».
Вопрос: «От кого вы это узнали?»
Ответ: «От следователя прокуратуры, который меня вызвал тогда же. Кроме того, раз записки к Кравцовой шли через мои руки, то когда мне их предъявили, я их узнал по почерку».
Яков Абрамович оторвал голову от дела и засмеялся.
— Вот овечья задница! А тоже называется следователь! Все секреты наружу! Попался бы мне такой!..
— Выгнали бы?! — спросил Зыбин.
— С волчьим билетом! — огрызнулся Яков Абрамович. — Хорошо. Читаем дальше.
Вопрос: «А не могли бы ваши товарищи этими же записками пригласить и вас в свою компанию?»
Ответ: «Нет».
Вопрос: «Почему же?»
Ответ: «Они не были моими товарищами».
Вопрос: «Но разве вы их не называли только что товарищами?»
Ответ: «Я и вас назвал только что товарищем».
Яков Абрамович бросил папку и расхохотался.
— Ах, осел, осел, — сказал он весело, — а ведь главное — все записывает! Материал собирает! Не протокол допроса, а пьеса из великосветской жизни! Нет! Зыбина голой рукой не возьмешь! Он не такой! Правда? Так! «Протокол писан с моих слов и мной прочитан…» — Он захлопнул папку. — Так! Ну, Георгий Николаевич, ныне все осужденные давно на свободе, они и отсидели-то не больше двух лет, версия об изнасиловании Верховным Судом отвергнута, так что вы и формально оказались правы! И все-таки в вашем участии в этом деле есть что-то не вполне понятное. Так вот, не пожелаете ли что-нибудь сказать в дополнение к этим протоколам?
Он сидел, смотрел на Зыбина, улыбался, а в глазах стоял тот же привычный, хорошо устоявшийся ужас. И все замечали это, только он не замечал и честно считал себя весельчаком.
Зыбин подумал и начал говорить.
(«А что я теряю? Ведь это все давным-давно известно. Старков-то действительно на свободе».)
— Дело было маленькое, грязненькое, запойное, и весь антураж его был соответственный, — сказал он, — свинский антураж: то есть номер в гостинице сняли на чужой паспорт, а встретились на бульваре — две бабы, трое парней, началась попойка. Суд интересуется, когда бабы ушли, сами они ушли или под руку их выводили, сколько пустых бутылок нашли, заблевана была уборная или нет. В общем, сцена из «Воскресения», и свидетели такие же — швейцар, коридорный, буфетчик, горничные.
— Да, но самоубийство-то все-таки было самое настоящее, — строго напомнил Яков Абрамович.
— И самоубийство бульварное, с пьяных глаз, вероятно. Наутро она сказала соседке: «Вы пока ко мне не заходите, я буду мыться». Ушла, как говорит соседка, затем словно форточка хлопнула, вот и все. Когда муж взломал дверь, она лежала в луже крови, рядом валялся браунинг, а на столе вот эта записка. Ну чем не сюжет для какого-нибудь Брешко-Брешковского?
Яков Абрамович слегка улыбнулся.
— В гимназии мы им увлекались, — сказал он. — Слушайте, она была красивая?
— Она? — Зыбин задумался. Все, что он говорил и слушал до сих пор, не вызывало у него ровно никаких образов, а сейчас он вдруг увидел женское лицо почти неживой белизны, точности и твердости очертаний, короткие блестящие черные волосы и злые губы. — Да, она была очень красивой, — сказал он убежденно. — Но красота у нее была какая-то необычайная, тревожная. Может быть, обреченная. Такую раз увидишь и не забудешь.