— А кто ж его знает, — ответил сторож, зевая и качаясь от зевоты. — С женой что-то, наверно.
— Да что ты! — радостно воскликнул Родионов. Но тут я вышел из тени, и они оба смешались. Сторож начал лепить папироску, а кладоискатель шарить по карманам. Я помахал им рукой и сказал:
— Привет вам, громадяне! Все полуночничаете?
— Служба такая, — строго улыбнулся сторож. — Не отойдешь ведь. Вот говорил дирекции: овчарку надо. Как бы нужно! Я бы, скажем, пошел в обход…
— Ладно, дед, — сказал я и сел. — Не крути ты мне шарики, тебе-то и одному тут делать нечего, а то — овчарку ему! Что давно вас не видно? — обернулся я к Родионову.
Он неуверенно посмотрел на меня.
— Я только что из гор, — ответил он, — вот записку вам… — Он полез в карман. — Два раза проходил мимо вашей резиденции. Огонь горит, а голоса не слышно — то ли спите, то ли работаете. Я не решился. Вот, пожалуйста… — И он протянул мне записку.
Выплыла луна, стало совсем светло, и я без труда разобрал убористый, очень четкий почерк Корнилова.
«Дело получается дрянь, — писал он. — Как вы знаете, черт нас попутал открыть огромное скопление костей крупного и мелкого домашнего скота. Сюда их сбрасывали, наверно, веками (попадаются и черепа диких животных — барсука, волка, лисы). Все это очень интересный материал для тем «Охота и животноводство диких усуней» и «История фауны голоцена». После того как все это зарыли, я приказал тихонько выбирать целые черепа и плюсны ног. Но тут кто-то распустил слух, что мы опять раскапываем скотское сапное кладбище. Паника началась страшная. Колхозники перестали к нам ходить, жена бригадира прислала за самоваром, а про стаканы сказала: пусть остаются, мне их не надо. Козлову (это, помните, тот, который интересовался красавицей) запустили в голову кирпичом. Кто, за что, он не говорит, но ясно: колхозные ребята. Поговорите с директором — может быть, он приедет с милиционером».
Я сунул письмо в карман и сказал:
— И на кой черт ему понадобились эти кости, ну, зарыл бы их с самого начала, и все! А то ведь вон что получается.
Родионов встрепенулся и так обрадовался, что схватил меня даже за руку.
— Да ведь и я ему говорил: «Зарой!..» — азартно воскликнул он. — На кой черт вам эти коровьи лопатки? Это что, вещь! Это древность? Археология? Э, да что! — Он досадливо махнул рукой и вдруг сказал своим обычным тоном, скрипучим и злым: — Вот бригадир Потапов вчера в город поехал докладывать.
— О чем, — спросил я, — кому?
— Ну о чем? О том самом! — ответил он сердито.
— А кто вам про это?… — спросил я.
Он помолчал.
— Никто, — сказал он сухо, — сам знаю! Тут мне что-то пришло в голову, и я сказал:
— Это Михаил Степанович вам сообщил. Он не ответил, только быстро посмотрел на меня, и я понял, что угадал.
«Здорово! — подумал я. — Везде он успевает!»
Дед-сторож сидел на лавочке и преувеличенно громко зевал. Ему давно хотелось идти в столярку на боковую, но при мне покинуть пост он не решался.
— Ну ладно! — сказал я. — Утро вечера мудренее. Пойдемте спать.
— Куда это? — спросил Родионов удивленно.
— Ко мне.
Он вдруг как-то потерялся, словно обомлел, и робко поглядел на меня.
— Да ведь поздно, — сказал он. — Я к вам лучше завтра, если позволите.
— Идем, идем, — сказал я категорически и дотронулся до его руки. — Вы ведь не здешний, так куда вы сейчас пойдете?
Он переглянулся со сторожем.
— Вот и ему не даете спать! Идемте!
Входная дверь была открыта. На пороге Родионов остановился и стал разуваться. Я хотел ему сказать, что это уж лишнее, но он замахал на меня руками, поднялся на цыпочки и проследовал по коридору в чулках. Бригадир Потапов лежал по-прежнему на боку. Но я сразу увидел, что он уже просыпался: на столе лежали его часы с откинутой крышкой и стоял наполовину пустой стакан чаю. Родионов, как вошел, так и остановился посреди комнаты. Я указал ему на стул. Он сел. Все бесшумно, быстро, предупредительно.
— Чаю? — спросил я.
Он покачал головой.
— Ну, стаканчик-то?! Я поставлю на плитку, — сказал я.
— Да! — воскликнул он.
— Тише, — шикнул я, — спят!
И тут за стеной опять запели:
Все люди-то спят…
— Страшная песня, — сказал я, совершенно забыв про то, с кем говорю.
Но он мне неожиданно ответил:
— Ужасная! Я когда был маленький, так прямо замирал от нее. Да затем ее и поют, впрочем…
— Зачем?
— А вот чтоб напугать: у ребенка дух захлестнет — он прижмется, как заяц, и заснет.
Я в недоумении посмотрел на него. Это мне еще в голову не приходило.
— Да ведь их несколько, таких песен, — улыбнулся он. — Вон про козлика есть, так та еще страшнее.
— Это что: «Жил-был у бабушки серенький козлик? — спросил я. — Вот как, вот как, серенький козлик?»
— Нет, нет, это не та, — ответил он. — Тут вот что…
Он подумал и запел: голос у него был тихий, приглушенный, пожалуй, даже сиплый, но пел он хорошо, и мне сделалось страшновато. Ночь, тишина, все спят, и только в этой комнате какой-то недобрый, колючий старик поет за стеной…
Сложил эту песню, безусловно, гений. Никаких наших штучек он не знал, никакими художественными средствами не пользовался и все-таки сумел достичь поистине страшной выразительности. Страшное заключалось в самой монотонности этой песни, в гипнотизирующих повторах ее (ведь она, черт ее побери, колыбельная), которые каждый раз звучат по иному, но все страшнее и страшнее. И есть в этой песенке еще какой-то пафос пустоты: вот лес, горы, поля, непроглядная тьма, и из этой тьмы раздаются разные звериные голоса. С первых же строк чувствуется, как холодно, страшно этому серому козлику блуждать по лесам и долам. Сейчас мне очень трудно точно вспомнить, что же именно пропел старик. Ведь это народная песенка, и поэтому всюду она поется по-разному. Но вот примерно, что я услышал:
Ох ты зверь, ты зверина,
Ты скажи свое имя…
Ты не смерть ли моя?
Ты не съешь ли меня?
Это обычным дребезжащим голоском заблудившегося козлика («козлетоном»). И из непроглядной тьмы (только, как свечи, горят звериные глаза) отвечает сиплый волчий голос:
По лесам я брожу,
Каждой костью дрожу,
Мне в обед сотня лет,
А покоя все нет.
Тут голос волка прерывается, на секунду он как бы забывает обо всем, кроме своей волчей доли, и тоскливо повторяет:
Все нет, нет и нет.