Говорят, Пачулия убил какук-то родственницу Георгадзе — значит, сидеть ему свои 25. Впрочем, ему осталось всего года 3–4. И вот с такой мерзостью изволь соседствовать!
Велик ли лагерный патячок? А каких только встреч тут не случается! Отец с сыном, брат с братом, враг с врагом, друг с другом, предатель с преданным, бухенвальдский узник со своим палачом, «ястребок» с «бандеровцем»…
Помню, встретились два бывших командира: один когда-то возглавлял группу карателей, другой командовал партизанским отрядом. Они друг за другом охотились, и однажды каратель изловил партизана, бил, измывался на ним, травил собаками. А на другой день по дороге в районное гестапо партизану удалось бежать. И вот попадает он где-то году в шестьдесят четвертом в лагерь за антисоветскую агитацию — и глядь: кто это? Да Ланцов, говорят. «Как Ланцов? Это же Хохряков!» «Верно, говорят, Хохряков, только мы его Ланцовым кличем больно уж душевно он поет о Ланцове, аж плачет»:
«Звянит званок нащет разводу,
Ланцов задумал убяжать,
По чярдаху он все слонялся,
И все вировочку искал…»
Разумеется, Ланцов и в лагере не давал жизни партизану — как и всякий каратель, он был членом СВП.
[18]
Освободившийся в шестьдесят седьмом году Альберт Новиков, поэт, горячий поклонник Цветаевой и шахматист, рассказывал, что в юности был заядлым слушателем западных радиостанций, особенно, если не ошибаюсь, «Немецкой волны», и сам тембр голоса тогдашнего диктора ассоциировался у него с правдой, свободолюбием, рыцарственным служением идеалам демократии… И вот как-то, отсидев уже пять лет из своих десяти, попадает он в одиннадцатую зону (ту, что в Явасе) и слышит из-за двери кабинета начальника лагеря, где заседал Совет актива СВП, такой знакомый густой баритон, с той же задушевной искренностью и страстным напором клеймящий «отказчиков», нарушителей режима и неисправимых антисоветчиков. Этого диктора (запамятовал его фамилию) каким-то образом заманили в восточную зону Германии… В лагере он исправился.
А вот совсем недавняя встреча, свидетелем которой мне довелось быть в последнюю неделю пребывания в больнице.
Камера для «особорежимных». Четыре койки в два ряда с узким проходом между ними: на той, что около печи, — я, напротив — Вася-дурак (молчит уже лет десять), на возлеоконных — два карателя: Реактивный и Флегма. Пятница этапный день.
Р.: Ишь, как крысы-то под полом распищались! И Мурка кудай-то ушлендала.
Ф. (штопает носки): Припрыгает.
Р.: Скукота… Ни радева, ни кина… В домино, что ли, сгоняем?
Ф.: Вот погоди, с носками управлюсь.
Р.: Может, кто из нашей зоны сегодня приедет. Что там новенького?
Ф.: А что там может быть?
Р.: Ну мало ли? Уже по времени пора бы этапу. (Мимо окна, глядящего на «запретку», шмыгнул туберкулезник.) Эй, Чахотка! Чахотка! («Тубик» подходит, опасливо озираясь: нет ли поблизости надзирателей.) Этап был?
Т.: Только что. Трое.
Р.: Из наших никого?
Т.: Не. Все из 19-й.
Р.: А кто да кто?
Т.: Два латыша и Полин.
Р.: Полин? С костылем?
Т.: Ну, да. (Уходит.)
Р.: Вот гад, и не сдохнет же!
Ф.: А что он тебе?
Р.: Да кабы не он!.. Из-за него, суки, сижу!
Ф.: Подельники, что ли?
Р.: Какой подельники! Он уже двадцатый добивает, а я только начал — три года.
Ф.: Продал, значится…
Р.: Продал, собака. «Ищите его, говорит, на Донбассе, там у его сестра замужем».
Ф.: И то хлеб, что не раньше, когда четвертаки давали: все-таки, пятиалтынный — не четвертак.
Р.: Разве что! (На минуту замолкает, крутит махорочную цигарку, закуривает.) А все, я тебе скажу, из-за бабы началось. Мы с ним, Полином, значит, односельчане, с-под Воронежа. Он бригадиром, комсомольский секретарь, да и я не шишка на ровном месте — тракторист. Ухлестывал я в те поры за соседской девкой Анькой. Ох и девка! Ну всем-то взяла: и работящая, и певунья, и плясунья… Чисто ходила вся, да румяная какая! Что говорится, круглая как репа, жаркая как печь. Нынче таких и не водится чтой-то. Все уж у нас слажено было, уж о свадьбе поговаривали, только, глядь, стала она выкобениваться: то да сё, не надо, да не хочу, да погодь, да подожди… Я ей и сережки с городу, и платок, и конфет всяких — нет да и только, словно подменили девку. Не стерпел я раз, заманил ее на гумно, подол-то задрал, да и отхлестал…
Ф.: Бабу поучить завсегда надоть. Это дело известное.
Р.: Изве-е-стно! Тьфу ты, Господи! Она же тогда невестилась еще! Кабы жена моя, я бы ей и шкуру спустил!.. Да… А он-то, Полин-то, все около ей круги кружит да зубы скалит — и в поле, и на гулянке, когда случится. Ну, думаю, погодь, секретарь! И на престольный праздник, на Воздвиженье, значится, подпоил я хлопцев, и мы об энтого Полина с евонными дружками все жерди обломали. Ну ладно. Только на третий день прикатили из самого Воронежа двое в кожаных польтах — так и так, говорят, ты есть фактическая контра: товарища Сталина и колхозы матерно ругал — раз! Секретаря вражески измочалил — два! Трактор у тебя в летошнюю посевную вредительски ломался — три!.. Я тык-мык куды там!.. С тех пор вот и живу с чужими зубами. Да… загнали меня в Воркуту, шахты долбить. Год долблю, два… Все, думаю, тут и смертушка моя. А молодой еще, помирать-то, ой, как не охота. Плетешься это с шахты, мокрый, голодный, и плачешь… А до зоны-то аж двенадцать километров, ну-тка кажный день туды да обратно, покель до этой шахты проклятущей дотащишься, жить неохота! Ладно… Только и случись тут война. Уж мы, веришь ли, возрадовались ей, как царствию небесному, — и хотели добровольцами, добровольцами… Ан, нет, брат: иди сюда — стой там, не всякого поперву-то, с перебором — через комиссию… Ладно, попадаю в штрафбат. Это, я тебе доложу, войско!
Ф.: Как же, знамо дело.
Р.: Да ты-то откуда знаешь? Был, что ли?
Ф.: Бывать не был, а видал. Немцы их шибко боялись. Где горячо там их и суют, да коли попятятся так их пулеметами сзади-то свои же подпирают… А то они у нас как-то двух баб ссильничали до смерти…
Р.: Двух б-а-б! Тьфу бабы! Наша братва вот раз цельный лазарет на лопатки положила, врачишек-то энтих да сестер. Артобстрел как раз был, они и дриснули в овраг прятаться, а там нашенские… Оружие нам выдавали только как в атаку идти, но… всякие там вальтеры у нас завсегда водились… Мужиков, которые были, постреляли, конечно, а мокрощелки сами расстелились!.. (Он вдруг замолчал и на всякий случай испугался.) Я-то там не был, ты не подумай, я этих делов страсть как не люблю…
Ф.: Гм, хорошего мало… Дак война — то ли еще бывало.
Р.: Ну да!.. Потом, ясное дело, Смерш наскочил, да куда там! Утром мы штурмовали одну высотку, так, почитай, половина там полегла — поди разберись… Ну, ждал я, когда меня заденет, чтобы, значит, под суд да из штрафбата смыться. Только когда задело под Ростовом, думал, хана — обе ноги перебило и спину покорежило… Наши-то откатились, а я лежу без памяти — ну, немцы и подобрали, подлечили малость…