Не было нужды адъютанту командующего идти в ту заповедную страшную зону, на неубранное поле, с еще краснеющими не впитавшимися лужицами, где бродили пожилые дядьки из трофейно-похоронной команды, легонько сапогами пиная лежащих. Все же он туда направился — повинуясь ли общему возбуждению от успеха или рассчитывая увидеть важных чинов, интересных для генерала, но не оказалось даже фельдфебеля, одни солдаты. Они стояли, тесно сгрудясь, человек восемь-десять, в окружении разгоряченных, но отчего-то примолкших победителей, не говоря им привычно-заученного «Гитлер капут», не говоря и между собою ни слова, и понуро смотрели себе под ноги, изредка поднимая злобно-затравленный взгляд исподлобья. Двоих мучили пулевые раны, однако они не стонали, а лишь, закрыв глаза, втягивали воздух сквозь стиснутые зубы. Никто не спешил им помочь, увести. При виде Донского пленные слегка оживились, взгляды сошлись на нем, на его погонах. Составив загодя подходящую немецкую фразу, он вдруг отчею-то понял, догадался, что она не понадобится, эти немцы его не поймут. Другие были у них лица, другие глаза, хоть на немецкий манер засучены рукава и расстегнуты на груди мундиры. Тот, кто позвал его, сыграл с ним невинную, но злую шутку, уготовил непредвиденное испытание. Он чувствовал тягучую, с каждой секундой все более расслабляющую растерянность, не знал, что приказать, о чем спросить этих пленных, которые как будто ждали от него вопроса — со страхом, но и с какой-то надеждой. Машинальное движение военного — оправить под ремнем гимнастерку — он продолжил другим движением, безотчетным и которого не ждал от себя: задвинуть пистолет подальше за спину, — и увидел, как застыли напряженно их лица в начале этого жеста и расслабились — в конце. И от этого еще больше он растерялся и не знал, что делать.
Тогда-то и подоспел на помощь к нему Светлооков — невесть откуда взявшийся, подходивший не торопясь, с улыбкой, похлопывая себя прутиком по сапогу.
— Что ж оружие побросали, земляки? — спросил он, улыбаясь ободряюще, простецки, но с легким упреком. — С оружием надо было сдаваться, это бы вам зачлось. А так — и не поймешь: может, у вас его из рук выбили. Тогда — не считается, что сдались добровольно…
Легкое движение, неясный говор прошли среди пленных и своих. Светлооков был капитан, но, должно быть, внушила большее впечатление его гимнастерка американского желто-зеленого габардина, почему-то в нем признали старшего, все взгляды обратились к нему, к его веселой улыбке.
— А может, вы его и в руках не держали, оружие? Обозниками служили? Или же переводчиками? — Никто соврать не решился или не успел понять, спасительней ли такой вариант, и сам же Светлооков его отверг: — Дурацкие вопросы задаю. Таких ребят в обозе держать, когда они столько своих перестрелять могут, — не-ет, это не дело!.. Так что, земляки, молчать будем? Такая встреча радостная — и молчим. Самое время поговорить… Смоленские среди вас есть?
Двое пленных подались к нему, вытолкнутые безумием надежды.
— Гляди, понимают. — Светлооков, как сообщнику, подмигнул Донскому. — А среди вас, герои? Нешто смоленских не найдется?
Внимательно, испытующе он оглядывал лица своих, изгвазданные, в грязи, в копоти и в поту, с ярко блестевшими белками глаз, в которых еще доцветали злоба и азарт боя. Смоленские нашлись, и Светлооков их подбодряюще похлопал по плечам. Нашлись, с той и другой стороны, и калужские. Также и воронежские. Все больше людей включалось в захватывающую и зловещую игру, и Донской не знал, как пресечь ее, хоть и догадывался уже, к чему она приведет.
— Что ж, поговорите, земляки с земляками, — сказал Светлооков и прутиком показал куда-то мимо Донского. — Во-он в тех кустиках…
Донской, чувствуя на своей щеке горящие взгляды пленных, повернул все лицо к Светлоокову. И, понимая, как он сейчас бессилен, как нелеп и жалок, жгуче себя презирая, а все же переступая, переступая онемевающими подошвами, повернулся к нему весь, так что пленные оказались за спиною.
— Куда торопишься? — спросил он хрипло. Во рту появились неодолимая сухость и какой-то медный вкус. — Их допросить нужно… назначить конвой…
— Так я же и назначил, — удивился Светлооков. — Ты разве не слышал?
— Я не это имел в виду…
— Ты только в виду имел, а я уже распорядился. А куда тороплюсь? Тороплюсь, покуда ребятки горячие, с боя не остыли.
Все же у Донского еще было время, коротких несколько секунд, и будь это немцы, он бы знал и что приказать, и как этого Светлоокова все-таки поставить на место, а сейчас не знал и терял эти секунды. Кто-то там, за его спиной, рванулся бежать, послышались топот сапог и хрипение погони, борьбы, удары по телу и треск кустов, бессвязная мольба, замирающий стон, короткое безмолвие — и затем звенящий, убойный грохот винтовок. Ему казалось, вспышки тех выстрелов отражаются у него на лице — так внимательно, с любопытством, смотрел на него Светлооков.
— Там двое раненых, — сказал Донской с запоздалым слабым упреком.
Светлооков, не переставая глядеть в глаза ему, кивнул согласно.
— Вылечат их. Уже вылечили.
Все так же не оборачиваясь взглянуть, Донской лишь вытянулся во весь свой рост и, оказавшись выше Светлоокова на полголовы, слабым подергиванием плеч выказал ему все презрение, какое чувствовал к себе. И медленно побрел прочь.
Весь день была давящая тяжесть на душе, суетливо подрагивали руки, не хотелось есть, не хотелось даже курить. И не хватало духу пожаловаться генералу на Светлоокова, который преступно превысил свою власть, да еще так демонстративно, в присутствии адъютанта командующего. За подобную жалобу однажды уже досталось — самому Донскому. «Что ты мне жалуешься? — мгновенно рассвирепев, закричал генерал. — У тебя на поясе пистолет болтается или хрен запасной? Вооруженный мужчина жалуется! Чтоб я этого от тебя не слышал». К вечеру, однако, вернулась способность докладывать сухо, деловито и как бы между прочим, не высказывая личного отношения. То, как воспринял его доклад генерал, несказанно удивило Донского. Он слушал насупясь, но не перебивая, лишь несколько раз в продолжение рассказа взглянул на Донского почти умоляюще, как бы прося его не продолжать. Затем встал и заходил по комнате, странно ссутулясь и заложив руки назад, как полагается арестованному ходить под конвоем.
— Видишь ли, в чем дело, Донской, — сказал он после долгого молчания. Они, как бы сказать… не пленные. Конечно, нехорошо это — в смысле воспитательном, для солдат. Но для них, пожалуй, лучше так. Чем еще суток десять трибунала ждать, да потом вся эта церемония… По мне — так лучше сразу…
Донской, обретя уверенность, осмелясь возражать, заговорил пространно, красиво и с задушевным пафосом — о том, что эти бессудные расправы, о которых он слышал доселе из чужих рассказов, а вот сегодня оказался свидетелем, расправы эти не только порочны в смысле воспитательном, но прежде всего не достигают цели, даже производят обратное действие. Предателей, перебежчиков нужно судить открыто, показательным судом, чтобы все видели, в чем их вина перед родиной и как глубоко падение. Но солдат-фронтовиков втягивать в исполнение, чтобы они участвовали в казнях ведь это не укрепляет, а разрушает психику. Улягутся в их солдатской памяти и штыковые бои, с распоротыми животами, с проломленными черепами, простится себе и тот раненый, которого ты в смерть добивал саперной лопаткой или каской, — то было в бою, не ты его, так он тебя, — но никогда не простится, не забудется бессильная жертва, схваченная за локти, чтобы ты мог спокойно взвести затвор, а прежде разбить ему губы в кровь или, сняв ремень, свободно замахиваясь, пряжкой крест-накрест располосовать лицо. Это не покинет тебя ни в снах, ни во хмелю, и до конца жизни будет маячить перед глазами. Озверевший садист может всего этого не предвидеть, или ему наплевать на последствия, но те, кому власть дана…