Было холодно, промозгло, и наводчик, вздрагивая под своей шинелькой, согревался предвкушением, как они вернутся в теплую землянку. Наверное, и другим номерам поредевших расчетов хотелось поскорее в свои норы, однако стояли терпеливо и молча.
— Вас, товарищ капитан, — сказал связист и снизу, из-под плащ-палатки, протянул ему трубку.
Комбат, пошатнувшись, наклонился и поймал ее.
— Поработаем, Резеда? — сказала трубка. Голос был незнакомый, какой-то неуловимо наглый и заранее насмешливый, тотчас вызывающий раздражение. — Как слышишь?
— Слышу, — сказал комбат. — Ты кто?
— А чего ты хриплый такой? — вместо ответа спросила трубка. Простудился? Или же сильно перебрал?
— Слышу, — повторил комбат, давая понять, что в эти «разговорчики» он не вступает. — Спрашиваю, кто ты?
— Кто я? Тоже на «ры», только не Роза и не Ромашка, а — Ревень.
— Так это ж не цветок, — удивился комбат.
— Не пахнет, это верно, зато от запора помогает. Старички говорят. От ревматизма тоже полезно. Ладно, что там у тебя пристреляно на рокаде — между Озерками и Голубковым? Вот, около рощи… Как ты ее зовешь, роща Кудрявая?
— У меня много чего пристреляно, — сказал комбат обиженным тоном. — Так это ж когда было! Больше двух месяцев…
— Но ты же свои таблицы не скурил, я надеюсь? Или ты их в печке сжег?
— Чего это мне их сжигать? — возмутился комбат.
— Ну, напрягись там. Усилься. Должен наизусть помнить.
— Пожалста… Выезд из рощи Отдельная, где развилка. Дальше влево — дуб одиночный, от обочины метров сорок. Раскидистый такой… Не знаю, стоит он там или уже нет…
— Не такой раскидистый, но есть. Ты по нему шмоляешь, и чтоб он тебе все раскидистый был. Значит, репер номер один — развилка, репер номер два дуб одиночный, бывший раскидистый. Правильно я тебя понял?
В отуманенной голове комбата все происходило, как у сельского киномеханика в потрепанном фильме. Одни кадры застывали надолго, потому что лента рвалась и останавливалась, другие промелькивали стремительно, когда она с места пускалась вскачь. И все же, как ни был силен хмель, а комбат заподозрил, что с координатами цели что-то напутано. С какой такой стати обстреливать ему рокадную шоссейку? Она звалась рокадой уже не потому, что была параллельна фронту, который далеко от нее ушел, но параллельна Днепру. И проходила она совсем близко от переправы. Можно сказать, глубокий тыл. Неужели так много туда просочилось из Мырятинского то ли «мешка», то ли «котла»? Он знал, что и по берегу Днепра идет охота на беглецов из окружения, но действовали оперативные отряды, тяжелая артиллерия не задействовалась. И даже такая несусветная мысль посетила его голову: а не разыгрывает ли его этот Ревень?
Может быть, ни черта он там не корректирует, а сидит где-нибудь в теплом укрытии, смотрит в карту-двухверстку и тычет пальчиком — где, по его мнению, что-то должно быть. А хотя, черт его знает, ведь звонил же о нем шестой…
— Э! — сказал комбат. — Ты там не ошибся, Ревень? Похоже, я по своим ударю.
— Ты охренел там спьяну? — кричал ему в ухо наглый голос. — Какие они тебе свои? И с какого дня, интересно? Виселица по ним плачет, а ему — свои.
Комбат, развернув планшет, посветил на него фонариком. Хотя довольно было света невидимой луны.
— А ты сам-то где находишься, Ревень? — спросил комбат.
— Где я? Скажу тебе по секрету: на конце провода.
— На каком… конце?
— На том. На противоположном. Давай сосредоточься. Пощупаем твою пристрелку, цель номер один.
— А я тебя не могу поразить?
— Можешь вполне. Ну, такая наша горькая участь, приходится иногда и на себя огонь вызывать.
Когда эти слова дошли до сознания комбата, они ему показались лучшим доказательством, что координаты даны верные. За любую ошибку, свою ли собственную, или огневиков, корректировщик расплачивался своей жизнью. И комбат проникся наконец доверием к Ревеню, который спервоначалу показался ему несимпатичным. Он даже усовестился, что подумал о своем боевом товарище нехорошо.
— Цель номер один, — повторял за Ревенем комбат. — Прицел восемь, левее три. Первому орудию один снаряд огонь!
Наводчик приник к панораме и, вращая маховики, отсчитал табличные деления от горизонта орудия и от вспомогательной точки — вбитого в землю невдалеке белого шеста. За правым его плечом тяжелый снаряд упадал рылом в полукруглое приемное ложе казенника, вдвигался на своей смазке вглубь, до упора в поясок, и мягкая медь пояска толчком вбивалась в устья нарезов. Следом вползла зарядная гильза. Лязгнул затвор. Осталось протянуть руку и, не глядя, нашарить спуск.
Уже необратимо тугой на ухо, сильнее — на правое, он легче прежнего переживал свирепый грохот выстрела, но ощущал всем существом тяжкий присед и подпрыг всей гаубицы, резкий отлет ствола и неспешный его возврат, звонкий выброс горячей дымящейся гильзы и тотчас ударявший в ноздри запах дыма, окалины и горелого масла.
Вскоре же заверещала трубка дальней связи, и комбату стали сообщать поправки на перенос огня. Комбат громко переспрашивал, уже оглохший, другое ухо зажав ладонью.
В это время наводчик думал о том, как слова комбата, влетающие в трубку, бегут один за другим по проводу в оболочке, проложенному под Днепром, в холодной глубине, между камней, осколков и не всплывших трупов, и далеко на том берегу вылетают из трубки в ухо корректировщику. А его слова той же дорогой бегут навстречу. Интересно, что будет, если обоим заговорить одновременно? Наверно, слова встретятся где-нибудь на дне и дороги друг другу не уступят, так что никто ничего не услышит. Хотя, вроде бы, не с чего им друг в друга упираться, могут и разойтись мирно. Говорили ребята из первой лодочной группы, погибшие потом со своим лейтенантом Нефедовым, что сам командующий армией выделил артиллеристам немецкий кабель с гуттаперчевой изоляцией, емкостью в шесть проводов. Долгонько же он прослужил, этот кабель, — немцам на их же голову.
Да если бы только немцам! С неожиданным облегчением наводчик услышал, что никуда еще не попал. Со вторым снарядом то же случилось, хоть и поближе к цели. И от всего вместе наводчику было не по себе: и неловко за свое облегчение, и грустно отчего-то, и схватывало странное, невнятное опасение, будто кто-то подсматривал за ним, подслушивал его неуместные, непозволительные настроения. Чем бы он перед этим тайным соглядатаем мог оправдаться? А перед собою? Все-таки он стрелял не по фрицам, которые пришли на чужую землю и Бог знает что на ней творили, а по людям, на этой земле родившимся. Про них говорили, правда, что они еще хуже немцев, и объясняли это тем, что они подняли оружие против своих. Однако ведь и он стрелял не по чужим… Странно, он никогда не ставил себя мысленно на место немца, а на их место — пробовал.
Было дико, что земля плацдарма, уже освоенная, обжитая, стала таким опасным районом, где не так-то просто было передвигаться — и в одиночку, и группами. Несчастные беглецы, они бродят там — в немецкой форме, ищут советскую, снимают ее с убитых, кого не успели убрать похоронщики, нападают из засад на проезжающих по дороге, убивают без пощады, только бы переодеться и как-то затеряться в массе людей, которые возвращаются после госпиталя, разыскивают свою часть. А главная их цель — переправиться через Днепр, дальше они надеются затеряться совсем. Они выходят к реке, чтоб переплыть его или только воды испить — и по ним стреляют из пулеметов с бронекатеров либо сверху — с самолетов. Никто не ожидал, что они прихлынут к Днепру, думали — под угрозой окружения они уйдут на запад с немцами. Они не захотели с немцами, хотели сдаться своим, приходили поодиночке и целыми взводами, но скоро узнали, что их путь в плену — до ближней стенки, и уже не сдаются. Сейчас, говорят, все делается, чтобы не давать им покоя, спать не давать ночью. А днем, когда их голод одолевает и тяжкие мысли, им и так не спится. И ходят по деревням и хуторам голодные, усталые, затравленные люди. На дорогах и лесных просеках их ждут машины с оперотрядами «Смерша», прочесывают заросли, обходят овраги и воронки, штыками тычут в копны сена.