Я миновал деревню, когда уже смеркалось, но не увидел нигде светящегося окошка. И не встретил ни одного жителя. Никто тут не готовился праздновать зимнего Николу.
Сразу за избами дорога круто шла в гору. На фоне туч белел силуэт небольшой церкви с тускло поблескивающим куполком. Подобравшись к ней, я с облегчением увидел в узких зарешеченных проемах окон слабые отсветы зажженных свечей. Дверь в храм была приотворена, и снег на паперти слегка затоптан. Но кругом — ни души. Не было никого и в церкви с низкими, словно игрушечными сводами.
Потемневший иконостас в рост человека еле освещался тремя лампадками; слабо посверкивали металлические венчики вокруг ликов. На табурете, у образа Николая, выставленного на аналое под центральным паникадилом, лежали сложенные вышитые ручники и несколько пуков зелени; на полу стояли горшочки с комнатными цветами. Все это принесли, чтобы нарядить икону к празднику. Я стал ждать…
По времени давно пора совершать службу. И странно было не видеть в храме никого, даже тех ветхих, повязанных платками богомолок, что, не колготятся там, лишь когда он на запоре.
Долго стоял я, не очень замечая, как бежит время, поневоле думая о вершащихся на моем веку переменах… «Святителю Отче Николае, моли Бога о нас!..» К этому возгласию священника всего десяток лет назад присоединялись сонмы молящихся, наполнявших в этот вечер бесчисленные церкви, славящие одного из самых чтимых в России святых. Извечного молитвенника и заступника за слабых и обездоленных…
Микола был своим, мужицким святым. И вот в сердце деревенских российских просторов, в церкви, стоящей в гуще мужицкого мира, не оказалось никого, чтобы отстоять вечерню в торжественный сочельник! Не могла ведь многовековая традиция не проникнуть в глубь сознания, не сделаться, наравне с языком, национальным достоянием! Вот оно, мерило силы, с какой выкорчевываются самые прочные корни исконно русской духовности. Достало нескольких лет, чтобы заказать народу дорожку в церковь.
…Часть лампад, почадив, погасла. Иные стали гореть еле заметной точечкой, но никто не приходил ни оправить их, ни погасить. Пустая церковка вовсе потонула в потемках. Тени поглотили слабое мерцание позолоты царских врат. Не отражавшие ни одного звука своды давили, как в склепе. Я вдруг почувствовал, что продрог в нетопленом помещении, И шагнул к выходу.
От мириадов свечей православной церкви осталось гореть всего несколько бессильных огоньков… Их должно загасить и самое малое дуновение воздуха. Нет рядом, чтобы загородить, и слабой руки немощной монашки…
Послышались шаги. Вошедший, углядев меня в потемках, замер у двери. То был одетый в добротный полушубок крестьянин. Я поспешил объяснить, кто я и как очутился в церкви. Мы разговорились.
Оказалось, что в то самое время, когда я подымался к церкви наизволок, из алтаря вытаскивали готовившего храм к службе священника. Приехавшие из города люди посадили его на подводу и увезли.
— Домой все-таки дали зайти, шубу накинуть да прихватить белья. Ему, видишь, предписание было, чтобы в праздник церкви не отпирал, а он ослушался. Караулили они его, знали: батюшка наш хоть старый, да твердый. Загремит теперь далече, если тут, на месте, не порешат.
В церкви давно нет ни дьякона, ни псаломщика; батюшка один управлялся. Церковный совет разбежался — настращали всех. Я осторожно спросил — как же он сам-то отважился сюда прийти?
Дождавшись темноты, мой ночной собеседник пробрался сюда, чтобы прибрать и схоронить что возможно из утвари церковной, брошенной на произвол.
— А если кто увидит? Ведь невесть в чем могут обвинить! Знал, мол, тут все, захотел поживиться… — предположил я.
— Какие нынче страхи! — неожиданно легко и даже с улыбкой ответил старик, еще бодрый и крепкий, с благообразным добрым лицом, обрамленным по-праздничному расчесанной бородой. — Чай, пообтерпелись уже, навидались всего. Ничего будто теперь и не страшно. — Помолчав, он продолжал уже строго, даже сурово: — Теперь, милок, на Бога только надежда, а от людей добра не жди. Лютеют, на глазах лютеют. У нас в волости двое доказали на соседей, где хлеб у них спрятан. Ну, доносчиков в отместку и застрелили. Так, почитай, полдеревни в тюрьму свезли: не одних тех, кто убивал, а и стариков, родню, соседей. Старшой, увозил который, пригрозил: только вы их и видели — всех перестреляем, чтоб неповадно было. Вперед побоитесь наших пальцем тронуть! Я вот и сам всякий день жду — когда за мной придут: старостой я был церковным, жил справно… А ты говоришь — не побоялся… Кому только можно, надо ноги уносить, искать место такое спасенное, где не озверели люди, не забыли Бога… если такое есть. Самое лихо еще впереди… Да изба у меня полна — дети, сестра убогая, мать еще жива: привязан. А все-таки, пока ночь, приберу тут маленько, мы еще с батюшкой уславливались…
И я стал помогать моему ночному знакомцу складывать в принесенные им скатерти и рядна кое-что из церковной утвари, облачений, книг и увязывать в узлы. Их мы, поднявшись по стремянке, сложили в тайник на чердаке — узкую щель в кирпичной кладке сводов, под свесом крыши.
Из церкви мы вышли вместе. Одну лампаду у образа святителя старик не загасил:
— Пусть у нашего Миколы все же праздник будет… Ах, и грешим же мы! Ну, прощай… Не то проводить? Еще собьешься… Ступай же с Богом, коли так… Нет уж, где там еще свидеться? Не те времена, мил человек!
Ночь беспредельна и непроглядна. Сколько я ни всматриваюсь, нигде не светит и самый малый огонек. Огонек, что и в самую глухую пору бодрит путника, говорит, что не в пустыне он, что бьются неподалеку живые человеческие сердца.
Идти трудно — на сапоги налипают тяжелые комья грязи. Я то и дело сбиваюсь с дороги из-за чернеющих повсюду в поле плешин, принимаемых мною за проселок. На душе — невыразимо тяжело. Точно я спешил на праздник, а попал к гробу с брошенным, неотпетым покойником… Видение пустой сельской церкви будит память о давних лихолетьях. Я чувствовал себя русским тринадцатого века на пепелищах разоренных Батыем сел и городов. Должно быть, и тогда уцелевшие жители, с опаской возвращаясь из лесных укрытий, обретали среди развалин опустевшие храмы и часовни, в спешке не разграбленные татарами. И именно возле этих уцелевших церковок и погостов начинали заново строить Русь…
* * *
Поздний ночной звонок — было около трех часов — разбудил сразу. По коридору прошаркали туфли Петра Ивановича. Я насторожился. И как только услышал в сенях мужские голоса, понял — это за мной. Сразу пронизала мысль о брате: не прошло суток, как Всеволод приехал из Москвы меня проведать. Мой арест неминуемо отразится и на нем.
Он тоже проснулся. Наша дверь была на запоре. Мы успели тихо кое о чем условиться прежде, чем к нам постучали — убедившись, разумеется, что дверь не поддается. Я сонно отозвался.
— Сейчас, сейчас… оденусь.
Уничтожать и прятать, к счастью, нам было нечего. И я не особенно медлил — отодвинул задвижку. В слабо освещенном коридоре, за плотными фигурками трех чекистов в плащах и гражданских кепках, понуро стоял хозяин. Из дальней двери выглядывала Анна Ивановна, еще кто-то…