Все для нее, несмотря на возраст — ей было немногим за тридцать, оставалось в прошлом. Если что и возникало в душе, перегорало без отклика. В приработке Наталья Михайловна, как любой совслужащий на подчиненных должностях, всегда нуждалась и перепечатывать мои переводы взялась охотно. Позднее, когда мы стали видаться постоянно и попривыкли друг к другу, она призналась, что оценила мою сдержанность при первой встрече: касаться скорбных соловецких дней с человеком, налетевшим с ветра, ей было бы тяжело. Ведь мы, хоть и имели общих знакомых по старому Петербургу, на Соловках виделись редко. Слежка за обитательницами женбарака вынуждала их избегать и случайного общения с мужчинами. Свидания же с Сиверсом облегчались тем, что Наталья Михайловна работала машинисткой в Управлении — в одном с ним здании. Георгий Осоргин предназначал мне быть свидетелем лагерного тайного венчания Натальи Михайловны с Сиверсом. Случайные обстоятельства не дали мне в нем участвовать.
…Редко, в минуты особой душевной настроенности, делилась Наталья Михайловна пережитым. Отрывисто, непоследовательно вспоминала разрозненные случаи, смолкала на полуслове с невидящим, обращенным внутрь взглядом, перед которым, очевидно, вставало столь страшное и безнадежное, что она так и не возвращалась к недосказанному. Сам я никогда ее ни о чем не расспрашивал.
…Разные отклонения от привычной рутины указывали заключенным — в лагере что-то готовится. У начальника шли непрерывные сверхсекретные совещания, во время которых зэков в здание Управления не пускали; командиры подтягивали и гоняли своих обленившихся вохровцев; отменялись свидания с родственниками. Тех из них, кто уже был допущен на остров, спешно, до истечения разрешенного срока, вывозили на материк. Особенно строго следили, чтобы после вечерней поверки на улице никого не оставалось. Немые монастырские стогны патрулировали вооруженные охранники. Дневаливших на радиостанции уборщиков и курьеров заменили вольнонаемными… Тягостно и неотвратимо надвигались на зэков неведомые перемены. Это осязалось всеми, хотя и нельзя было догадаться, что за угрозы они таят.
Заключенные остерегались общаться друг с другом, избегали попадаться на глаза начальству. Оно стало не в меру придирчивым — видимо, нервничало. Зэки чувствовали себя как в западне.
К Георгию как раз приехала жена, с которой он не прожил и двух лет, но знал — всю жизнь. Он твердо решил, что женится только на Лине Голицыной, когда та еще бегала в коротком платье и носила косички. Был он лет на десять старше ее, и если в любви один всегда, по французской поговорке, подставляет щеку, а другой ее целует, то в этом случае, уж конечно, Георгий льнул к своей Лине. Она же позволяла себя любить.
…Что-то заставляло начальство торопиться. Потом будет создан миф о восстании, подготовляемом зэками.
В лагере начались аресты, когда еще не все жены были отправлены с острова. Оставалась на Соловках и Лина. Как и что дальше произошло, вряд ли когда узнается доподлинно. Одно известно твердо: арестованного Георгия освободили. И он пришел к заждавшейся, встревоженной Лине, успокоил ее, заверив, что был задержан срочной работой и все благополучно. Но ей надо отсюда уехать: отныне свидания будут давать только на материке. И проводил Лину на корабль, и говорил о следующей встрече, и махал вслед рукой… Быть может, оглядываясь, не схватят ли его тут же, когда еще можно увидеть с палубы…
Говорили, что Осоргин ручался честью следователю: при прощании и словом не обмолвился об аресте. Доказывал, что вывезенные с острова без прощания жены поднимут тревогу, распространят слухи. Поверил ли тот Георгию или резонно решил, что ничем не рискует — добыча не уйдет! — но Осоргина выпустили из изолятора, где он сидел с товарищами, почти поголовно бывшими военными, не обольщавшимися относительно ожидавшей их участи. Успокаивая жену, Георгий знал: жить ему осталось несколько часов — до темноты. Может, возвращаясь с пристани, встретил он команду с заступами, посланную рыть могилы под монастырской стеной.
…Женщин с обеда заперли в бараке, неподалеку от южной стены, где рыли ямы. Наталья Михайловна знала с утра, что Сиверс схвачен и отведен в изолятор. Слонявшаяся по бараку бытовичка направо и налево сообщала: «Ночью будут контру шлепать!»
Время тянулось бесконечно. Наталья Михайловна стояла как прикованная у окна, обращенного к монастырю, не смея себе признаться, чего ждет. Броситься бы на постель, закрыться с головой, уйти, спрятаться от стянувшего душу ужаса. Не слышать, не видеть, перестать сознавать, жить… И не двигалась с места. Уйти с Голгофы, оставить его одного, не принять на себя часть его мук было немыслимо.
Из-за рощи облетевших березок низ монастырской стены не проглядывался виден был только верх ее и острый конус башни. Гас короткий предзимний день.
В наступившей темноте было тихо и пусто. Потом замелькали фонари. Стали доноситься команды, окрики. И вот мир заполнили сухие, не оставляющие надежды щелчки выстрелов… Залпы. Одинокие хлопки. Беспорядочные очереди. И — дикие крики, вопли, перемешанные с руганью распаленных кровью убийц. А ей все чудились стоны, последние, обращенные к ней слова.
И не было этому конца…
Как ни много нагнали штатных и добровольных палачей, они не справлялись. В потемках промахивались. И добивали раненых. Да еще задержка: у убитых по лагерной традиции молотком выбивали зубы с золотыми коронками.
На казнь приводили партиями. Всего, как утверждали лагерники, шестьсот человек. Имена их, ты, Господи, веси!..
В эту ночь Наталья Михайловна и поседела. Последующая жизнь — как бесконечный, придавивший кошмар, от которого нет избавления. Несущиеся из темноты хриплые вопли, протяжные крики, выстрелы…
Первый муж Натальи Михайловны, Путилов, был расстрелян в Петрограде по делу лицеистов; его друг и одноделец Сивере, уцелевший тогда, был приговорен к десяти годам лагеря и нашел смерть здесь, в двухстах метрах от нее.
Чуть ли не на глазах: мешали ночь и деревья. И все равно, она словно видела, как ведут его со связанными руками, ставят на краю ямы, наводят дуло…
— Я бы не выдержала. Сошла бы с ума, покончила с собой, если бы не отец Василий… Потом и его расстреляли. Он ничего не боялся, служил по всем панихиды… А молитвы его? И мне внушил: в них — опора.
Заключенный батюшка нашел слова, поселившие в душе Натальи Михайловны если не мир, то примиренность. Дал ей силу жить.
Эту комнатку и ее хозяйку, добрейшую Александру Ивановну, я вспоминаю с грустной признательностью. То был воистину мирный приют среди опасного, ощетинившегося света.
Домик в глубине тупичка — с болотистой, заросшей травой проезжей частью, — крашеный, с маленькими, заставленными цветами оконцами, был погружен в тишину и пустынность. Когда-то потревожат их шаги редкого прохожего по узким мосткам… На запущенной усадебке — кочки ее так и не поддались попыткам развести огород — росли невысокие березки. Целая рощица, прибавлявшая уюта этому безмятежному уголку.
В самом близком соседстве от нас жил дядя Алеша. Он часто заходил ко мне. Посидев в мягком кресле у окошка с березами, отойдя в умиротворяющей покойности низенькой, обставленной старомодными мебелями комнатки, он говорил, что мне повезло с квартирой, как никому. А тут еще Александра Ивановна звала взять на кухне вскипевший самовар, вносила перемытую посуду…