Давно вынашиваемым планом бегства за границу Гадон делился со мной и прежде, и я знал, что рано или поздно он попытается его осуществить. Он не мог не бежать от себя, от своего прошлого.
Революция, сокрушившая его военную гвардейскую семью, застала Андрея кадетиком, кажется, пажеского корпуса. Ни знаний, ни твердых устоев… Вкривь и вкось усвоенный «кодекс чести»: нельзя показаться на улице без перчаток, нести покупку, унизительно работать; доблестно кутить, прожигать жизнь… И юноша, едва возобновились рестораны и ночные клубы, сделался крупье. Шальные деньги, чадная обстановка — все, что нужно, чтобы не замечать окружающее. Но и цена за это платится немалая: пришлось дать подписку — сделаться сексотом.
Поначалу это не очень тревожило совесть: подумаешь — сообщить о крупной игре зарвавшегося жида-нэпмана, воротилы треста, о зачастившем в клуб кассире Госбанка! Туда им и дорога… Когда же потребовали сведений более деликатного свойства, Андрей заартачился. И оказался в ссылке. И тут пришло прозрение. Стала мерзкой прежняя жизнь, замучила совесть.
— Это ребячество, Андрей. Пусть вы даже пришвартуетесь к иностранцу, привлечете внимание вахтенного. Вас поднимут на палубу, порасспросят и, сдадут первому подвернувшемуся пограничнику. Были случаи. Бежать надо хитрее, поверьте. Покайтесь в своей слабости, пообещайте исправиться и устройтесь куда-нибудь во Внешторг, а лучше всего — матросом на судно… А сейчас ступайте домой отдохнуть, успокоиться. Я вас провожу…
Он шел рядом со мной — невысокий, все еще плотный; полувоенная фуражка надвинута на лоб, воротник дешевенького плаща поднят. Было что-то хлыщеватое в походке, в глубоко засунутых в карманы руках, напоминающее о сомнительном лоске клубной профессии. И со своими аккуратными усиками, тонкими чертами отечного породистого лица, манерой надменно щуриться, опустившийся и, несомненно, больной, он выглядел призраком старого петербургского мира.
И все-таки Гадон вскоре исчез — как в воду канул. Я и по сей день в неведении о его судьбе.
…Вглядываюсь в заострившиеся черты моего удивительного Васи. Он лежит без сознания на убогой больничной койке, застеленной нищенским бельем, с набитой комковатым сеном подушкой. И уже не встает: затихли судороги, расслабились мышцы. Так бывает, когда менингит сделал свое дело — разрушил в организме нервную его основу. И дышит теперь Вася ровно — перед концом.
За те месяцы, что Вася простолярничал в макетной мастерской, я к нему привязался. Мне нестерпимо жаль этого паренька, так и не выбравшегося с обочин жизни. Детство в северной деревушке, в конец разоренной гражданской войной и коллективизацией, сгинувший в раскулачивание отец, раннее сиротство и жалкая жизнь с теткой — приютившей мальчика нищей монашкой. Потом Васе повезло: его взял к себе столяр, добрый набожный старик. И научил не только ремеслу, но и грамоте — по Библии.
Мальчик вырос тихим, ласковым; может быть, даже слишком склонным отзываться на чужую беду. «Не от мира сего», — говорили в старину про таких кротких, бескорыстных отроков.
Моя безлюдная мастерская после работы на заводе показалась ему райским уголком: Вася страдал от ругани и ссор. Был он нескладно широк и короток, прихрамывал на одну ногу, но у верстака преображался — работал сноровисто и красиво.
— Вы мне много платите, — говорил Вася (макеты и в самом деле расценивались высоко). — Дядя Троша сомневается: уж ты, говорит, Васенька, невзначай не баловать ли стал? Не стоишь ты, малец, таких денег. Тревожится он, чтобы я воровать не научился…
Я знал, что едва не весь заработок Вася отдавал своему ослепшему наставнику.
Был этот Вася чист как младенец, кроток и светел. Из тех, к кому никакая ржа не пристает. В прежние идиллические времена, когда такие подростки не столь резко выделялись, когда еще не так жестоко и бездушно вершилась жизнь, старые люди, приглядевшись и покачав головой, непременно бы вывели: «Не жилец на этом свете…»
…Ненадолго, но по нескольку раз в год в Архангельск приезжала к сосланным сыновьям шумная московская барыня Марья Александровна Глебова, по первому мужу Кристи, урожденная Михалкова — родная тетка по отцу Сергея Владимировича Михалкова (Михалков — так произносилась до революции фамилия помещика, коннозаводчика и камергера — отца стяжавшего широкую известность писателя и баснописца, достигшего высоких степеней в Союзе писателей)…
Уверяли, что Марица была обаятельна. Один из ее романов закончился нашумевшей дуэлью со смертельным исходом. Во всяком случае, известность в московском high life — большом свете — ей принесли подобные незаурядные приключения. Теперь это была очень немолодая дама, располневшая, но не утратившая живости, даже порывистости, очень душевная. Она вносила с собой деятельное и веселое начало, струю оптимизма.
Старший сын Марицы Сергей Кристи, чрезвычайно предприимчивый молодой человек, умеющий поговорить и приятный в обращении, небезуспешно подвизался на самых разнообразных поприщах — от цирка до научных институтов, — не имея при этом и законченного среднего образования. В ссылке он пристроился к театру — был режиссером труппы ТЮЗа — и жил на семейную ногу с девицей, причастной к Мельпомене. Марица уверяла, что грудное ее дите — не отпрыск именитых бессарабских бояр Кристи, а принадлежит прошлому этой особы, рыцарски опекаемой ее сыном. Роль отца Сергей выполнял — до поры до времени — безукоризненно. Бывая в его комнате с двуспальным ложем и люлькой, я только дивился умелому его уходу за младенцем. В Москву Сергей возвратился уже безо всякого хвоста и благополучно сочетался браком с дочерью известного ветеринарного профессора Витта, знатока лошадей. И, как стало мне известно много позднее, опочил от трудов на пенсии по высшему разряду, расставшись с каким-то институтом или лабораторией, откуда его с почетом проводили на заслуженный покой после многолетней на диво разнообразной и, кажется, вполне бесплодной деятельности. Добавим тут же — и вполне безвредной, что в наше время само по себе уже немаловажная заслуга.
Однако любимцем Марицы был ее другой сын, Федор Глебов, посвятивший себя живописи. Пристрастная мать демонстрировала его этюды как творения, по крайней мере, серовской кисти и горячо превозносила их достоинства. Мастером этот Глебов как будто не стал, но в средненьких московских журналах сотрудничал добросовестно и, как говорят, прослыл славным малым, незаменимым компаньоном на охоте и рыбалках.
Обоих братьев, да и мать я отношу к разряду людей, что бесследно для себя, безо всякой обиды и зарубки на сердце проходят сквозь трагические времена, не задумываясь, считая их попросту счастливо изжитыми недоразумениями — благо самим пришлось легко отделаться. Они не способны взглянуть широко, тем более задуматься над тайными пружинами потревоживших их событий. Что им память о толпах голодных обобранных мужиков, полнивших заснеженные улицы Архангельска? ДЛЯ НИХ эксперимент со ссылкой окончился безболезненно — так что… слава Порядкам и Власти!
Зато была Ксения… Отца ее, известного московского протоиерея Николая Пискановского, преследовали с восемнадцатого года. Он сидел в тюрьмах, приговаривался к расстрелу за «противодействие изъятию церковных ценностей». Ксения не знала покойного, безопасного времени: родилась она незадолго до крестового похода власти против церкви. Обыски, выселения… Девочку вышвырнули из школы. Семья жила в вечном страхе и постоянной нужде.