Явным был только один ответ. Мысль о Мэбэте, любимце божьем, человеке не сего мира стала еще крепче и превращалась в веру. Но эта вера не успокаивала людей. Снова старики и старухи за трубкой сушеного мха предавались гаданью о том, кто из бесплотных мог прельститься матерью Мэбэта. Вспоминали, как несколько лет подряд он один, презирая помощников, убивал медведя и уже в молодые лета сидел на медвежьем празднике в кругу старейших, чем вызывал завистливую злобу многих охотников. А когда и эта честь прискучила Мэбэту, к зависти прибавилась обида.
Странный человек рода Вэла не чтил ни богов, ни духов, не приносил жертв, не обращался к шаманам, и не было запрета, который он не нарушил. Он входил в нечистый чум роженицы, жене своей позволял резать щуку, не молился перед охотой, бросал гнать подраненного зверя, если встречался ему зверь лучший и больший; в его чуме не было ни священного верха, ни запретного низа. Он сам был и верхом и низом, люди и вещи располагались в жилище по его, Мэбэта, воле.
Люди смирились с тем, что не в их силах наказать любимца божьего. Но их смущало то, что ни разу он не был наказан никем из богов и духов. Когда приходили в тайгу мор, убивавший оленей целыми стадами, болезнь истреблявшая людей, недород, изгонявший зверя из лесов, заглядывала беда и в становище любимца божьего, но неизменно первой покидала его, не желая забрать с собой лишнего.
Даже в самые тяжкие годы ни разу не швырнул Мэбэт рукавицы к ногам своей жены в знак неудачной охоты. Пусть не великого зверя, но хотя бы птиц малых давала ему тайга, и род его продолжал жить. Беду и милость, которые посылали бесплотные, любимец божий принимал одинаково легко и не мучился давними людскими болезнями — завистью, жаждой славы, алчностью и местью.
Мучились люди. После той чудесной войны в их мире снова разверзлась дыра. Само существование непостижимого человека из рода Вэла внушало им кощунственные мысли о том, что сила бесплотных преувеличена, и сами имена их перепутаны, отчего жертвы и заклинания уходят в безмолвную пустоту, и обычай лжет, и законы бесполезны.
Страшная, позорная участь Вайнотов еще выше вознесла Мэбэта в глазах людей. Он понимал это, но не испытывал ни гордости, ни радости. Разве что усмешка — та легкая божественная улыбка, сохранившаяся от юности — пролетала над его лицом, при этой мысли. Взять власть над людьми, стать одним из тех великих вождей, память о которых еще осталась в стариковских сказках, было для него легче, чем поднять оброненную рукавицу. За рукавицей Мэбэт нагнулся бы не задумываясь, нагибаться же ради чего-то другого он не хотел. Того, что он имел, было ему достаточно, и даже слишком…
Пересуды людей о родстве Мэбэта с бесплотными поначалу лишь веселили его. Потом, некоторое время, он задумывался об этом почти всерьез. Однако, то и другое было забавой, ибо страха удачливого человека перед тем, что рано или поздно удача отвернется от него, любимец божий так же не знал. И теперь, когда он мог оглянуться и увидеть многое позади себя, одна мысль становилась в нем все яснее и проще. Его счастье не в том, что он сильнее и удачливее других: счастье в том, что он почти не помнил, когда страдал. В памяти Мэбэта оставались мгновенья гнева, краткое желание мести, недолгая раздражительность, но страдание, которому люди слагают бесконечные, тоскливые песни, никогда не задерживалось в нем настолько, чтобы оставить после себя хоть сколько-нибудь заметный след.
Он смотрел на людей и видел, что страдают они друг от друга и сами мастерят в своих головах причины для новых страданий. А когда обрушится на них вся громада ими же сделанного, они плачут, жалуются бесплотным или клевещут на них и осыпают проклятьями. И поэтому, с усмешкой думал Мэбэт, бесплотные нуждаются в сострадании более, чем смертные.
Чем дальше уходила от людей душа любимца божьего, тем меньше оставалось в ней места для страдания, которое превращалось в бледный, почти не существующий, призрак. Это Мэбэт знал по себе — того же он хотел для тех, кто был рядом. Уводить от людей было его добротой, а иной доброты он не знал. Его душа омрачалась лишь тем, что близкие принимают его доброту не с открытым сердцем, а больше по въевшейся привычке почитать старшего и сильного.
Конечно, не только люди придумывают страдания друг для друга: есть болезни, голод, мороз, от которого каменеют птицы. Есть смерть — и это придумано не людьми. Но право на жизнь достается тому, кому оно по силам. И размышления о смерти — пустая трата времени и сил. Пока жив человек — смерти нет: смерть придет — человека нет. О чем тут размышлять? Да и в смерть, по правде говоря, Мэбэт не верил. Он видел, что седеет, но не теряет силы — она даже растет в нем. И если бесплотные ни разу от начала его века не отказали ему ни в чем малом, то разве откажут в большом?
Мудрость, столь превозносимую людьми, он считал следствием слабости ног, которая обычно приходит к человеку в глубокой старости. Тот старик, который давно, тридцать лет назад, назвал его, Мэбэта, дураком и сказал: «Не знаешь ты, что рано или поздно сломается твое сердце» — совсем не мог ходить. Изредка вспоминая старика, любимец божий улыбался: «Значит, великой мудрости был человек…».
Победу над Вайнотами он считал победой своего искристого ума. Из него возник образ щучьей пасти — из образа вырос смертоносный частокол длинных заостренных сосен, спрятанных в снегу и поднятых разом тремя оленями, устремившимися на свист Ядне… И завлечь врага приманкой в гибельную сердцевину цветка так же посоветовал искристый ум.
Ядне должна была погибнуть неминуемо — Мэбэт это знал, хотя и надеялся на возможность спасения, пусть и совсем невеликую. Он даже не дал ей панцирь под малицу — Няруй умен и опытен, он сразу бы заметил это. По справедливости приманкой следовало посадить Хадко, ведь это он одним словом развязал войну. Но сын — хороший стрелок и ему надлежало прятаться в ветвях и пускать стрелы. Его мать ни разу не держала в руках лука, к тому же она сама просила сделать ее «куском тухлого мяса». Странная женщина…
Но разве кто-то решится обвинить Мэбэта в жестокости? Да и к чему теперь все эти разговоры о призраках — жестокости, милосердии, законе? Правда лишь в том, что Вайноты побеждены и поражены ужасом, Хадко получил жену и Ядне осталась жива.
Стрела догнала Ядне на излете, пробила малицу из двойной, искусно выделанной кожи, вошла под лопатку на глубину наконечника и успокоилась. Это спасло жену Мэбэта. Ядне обессилела от боли и вытекшей из раны крови, она едва могла идти. Сын принес ее в чум на руках.
Стрелу вынимал Мэбэт. Он велел невестке пожарче разжечь огонь в очаге. Хадне сноровисто сделала по сказанному. Хадко стоял тут же: растерянность и страдание были на его лице.
— Выйдите все, — сказал Мэбэт, — мне нужно раздеть ее.
Стоя за чумом, невестка и сын со страхом ждали первого крика матери, но крика не было — Ядне все перенесла молча.
Ближе к наконечнику Мэбэт обломил древко стрелы, осторожно, чтобы напрасно не тревожить засевшее в теле железо, снял с жены малицу. Когда становилось больно, Ядне стонала, но стон не прорывался сквозь губы сжатые до синевы. Так же, без крика, содрогнулось ее тело, когда Мэбэт резким движением вырвал наконечник из раны. Оттуда, где была стрела, вяло потекла кровь, которой, по всему видно, немного оставалось в Ядне.