Следующие выходные были длинные, почти как каникулы: в академии началась эпидемия гриппа и всех незаболевших и непривитых отправили по домам, до вызова; Эдмунд был так счастлив, что не заболел; опять отпустил лимузин и ехал на автобусе, слушал разговоры людей; впереди него сидели мужчина и мальчик, оба бледные, словно жемчужные, и черноволосые; мужчина в чёрном плаще, дорогом — словно он тоже отпустил лимузин — спал, прислонившись лбом к спинке кресла спереди; мальчик сидел рядом тихо-тихо, почти не дыша, будто боялся разбудить, будто городской шум рядом — ничто, а вот любое его движение грому подобно; держал мужчину за руку; их мыслей Эдмунд прочитать не смог — кто они: отец с сыном, сбежавший мафиози с заложником? Таинственно, как лес, как книга, которую прочитал в детстве, и не запомнил ни названия, ни автора, рассказываешь всем продавцам в детских книжных отделах, но никто из них не знает такой книги; и кажется, если найдёшь, то жизнь изменится к лучшему… Стояли последние дни осени — золотые и серые; роскошное платье; Эдмунд смотрел сквозь грязное окно автобуса на город и опять фантазировал: есть в пространствах мир, где всегда осень; что-то случилось: принц этого мира, великий маг, влюбился в девушку, а она не ответила ему взаимностью, и теперь в этом мире всегда осень — такое колдовство, разбитое сердце короля-колдуна; девушка, конечно же, Гермиона… Лицо Эдмунда запылало, будто от гриппа; он чуть не проехал нужную остановку — ту, от которой пройти всего два квартала — и «Стеклянный магазин»; «добрый день», — сказал дедушка Гермионы; он сидел в роскошном кресле, резном, львиные лапы, вишнёвый бархат, не кресло — трон; читал письма — бумага желтоватого цвета, точно из восемнадцатого века, и конверт из неё же, ручной работы, и разрезан тонким ножом со стеклянной ручкой, невероятной красоты вещь, как горы; «вы к нам?» — просто так, словно Эдмунд их старый знакомый, кузен, росли вместе с Гермионой, ездили на море, собирали на пляже ракушки, целовались за шторой в сочельник, были пойманы старшими, наказаны лишением пудинга; «проходите, хотите чаю? Гермиона в школе, вернётся вечером» «ох, тогда… тогда я пойду» «куда? Гермиона же вас приглашала погостить; вот и гостите; я буду весьма рад; вы очень ей нравитесь»; Эдмунд опять покраснел, как вина выпил горячего со специями: «ну-у… я с сумкой; нас надолго отпустили — эпидемия гриппа в академии; я не заразный, вы не думайте, у меня прививка»; «у нас тоже; давайте отнесём вашу сумку наверх, в комнату для гостей; хотите — переоденьтесь; у вас же есть там светская одежда?» Он встал из кресла, закрыл магазин, отвёл Эдмунда наверх, показал ему комнату для гостей — маленькая, угловая, а окно выходит во внутренний двор-колодец, в котором росло огромное узловатое и ажурное, словно с картин романтиков, дерево; альбом был у Эдмунда с собой — «нарисую», — подумал он; перелез из формы в белый свитер в обтяжку, мягкий, с длинными рукавами, до кончиков пальцев почти; обычно одежду ему выбирали Ван Гарреты или продавцы, Ван Гарреты приводили его в магазин, дорогой, огромный: «вот молодой человек, подберите ему что-нибудь»; «что вы хотите, в каком стиле?» — спрашивали продавцы, консультанты по шопингу, а он пожимал плечами; поэтому радикальное, оранжевое, розовое, с рок-группами в его гардероб не попадало, только классика: поло, пуловеры, рубашки — белые, тёмные и полосатые; аккуратные джинсы, по фигуре — прямо инженерно, и вельветовые брюки, коричневые, серые, чёрные; но этот свитер ему по-настоящему понравился; «интересно, я красивый?» — подумал он впервые в доме Гермионы, посмотрел в зеркало: тёмные волосы, глаза большие, впалые щёки, губы чётко очерченные — непонятно; спустился по витражной лестнице в магазин. «Отлично выглядите», — сказал дедушка Гермионы, улыбнулся хорошо, будто Эдмунд — это приятный сюрприз; он уже накрыл чай на одном из столиков: «вам с молоком? печенье?» — а сервиз из серебра, английский, тонкий, изящный, кукольный просто; и каждое движение отражается. Эдмунд не знал, о чём разговаривать, но дедушка сам повёл беседу — легко и интересно — расспросил об академии, что за порядки там — адские, дедовщина, или просто скучные; что Эдмунд любит — «ах, рисовать, а какие любимые художники? Обри Бердслей? о, у меня есть знакомый коллекционер, у него есть что-то оригинальное, можно договориться, съездить посмотреть…» Рассказывал о магазине — стекло он полюбил уже взрослым — с братом у них был журнал о современном искусстве, брат писал, а он собирал иллюстрации, и вот однажды попал на выставку старинного стекла — трещины, сколы, но цвет… Ему рассказали, что секрет таких сочных и чистых цветов, рубина и сапфира, утерян, и дали подержать бокалы в руках и даже провести пальцами по краю — понять, как поёт старое треснувшее стекло: печально, нежно, балерина, у которой в прошлом большая слава, а сейчас ревматизм ног; и это стекло снилось ему; и он стал сначала собирать его, а потом купил маленький магазин, который разорялся, торговал плохим хрусталем, советским, массовым: вазы для цветов, бокалы для шампанского; всё переделал, списался с самыми утончёнными коллекционерами, антикварами, производителями эксклюзива — и на самом деле зарабатывает тем, что находит какие-то редкости на заказ для этих самых коллекционеров, у одних покупает, другим перепродаёт, ездит по аукционам, по неблагодарным наследникам, оценивает, консультирует; две-три сделки в год достаточно для безбедного существования; а магазин — это для души… Потом дедушка опять вернулся к своим письмам, а Эдмунд стал бродить по магазину, смотреть вещи — на этот раз ему понравились мозаики, изображавшие старинные византийские иконы; они были разных размеров: от крошечной — можно повесить на шнурок, носить как образок на шее — до картины размером с окно в богатой парадной гостиной; и шарики, просто шарики, на которые играл ещё Том Сойер, и в «Амели» они рассыпались на весь экран…
— И у тебя в машине такие шарики, — сказал он.
— Да, я их там купил, — ответил Кристиан. — Они мне тоже понравились. Может быть, я зашёл в магазин днём раньше или днём позже тебя; есть просто стеклянные, а есть с ароматическим маслом внутри…
«… Может, что-то сделать нужно?» «Можешь протереть вон тот стеллаж с бокалами — они, кстати, все девятнадцатого века, я продаю их дорого, но на самом деле среди знатоков они не очень ценятся, их много в мире, так что, если разобьёшь, не переживай; «я заплачу», — сказал Эдмунд; но ничего не разбил; тряпочка была чудесная — очень мягкая, тонкая; и кисточка — как для женского лица, театральная почти, с позолоченной ручкой; бокалы тихо отзывались на прикосновение, и Эдмунд понял, почему Гермиона и дедушка её так тихо разговаривают и часто молчат: казалось, будто он сидит у воды, — так много звуков издавали хрусталь и стекло — как природа; про такие звуки невнимательные обычно говорят: «какая тишина…» Приходили покупатели, уходили, звенел колокольчик, Эдмунд вздрагивал: вдруг она, вдруг забыла его, вдруг рассердится, что пришёл; Гермиона вернулась совсем в вечер, когда он уже протёр все бокалы, упал в одно из кресел — большое, мягкое, красное, яркое, как Сальвадор Дали, рябина зимой; дедушка выдал ему каталог стеклянных подсвечников: «я помню, у вас есть вкус, если что-то покажется вам интересным, наклейте бумажку»; Эдмунд просто провалился в этот каталог, ему казалось, ничего интереснее в его жизни ещё не случалось; и оказанное доверие приятно щекотало в затылке; правда, стикеры он клеил чуть ли не на каждую картинку; и вот когда он скинул ботинки, залез в кресло с ногами, дошёл до сто восемнадцатой страницы — вновь звякнул колокольчик, и пришла она — в большом чёрном вязаном берете, упавшем на плечо, как у художников эпохи Возрождения, в клетчатом приталенном пальто выше колена — чёрно-жёлто-зелёном, в ботинках — замшевых, чёрных, тупоносых, на квадратном каблуке, и в чёрных гетрах, и в чёрных вязаных митенках, и в чёрном коротеньком шарфике; куча пакетов бумажных в руках; Эдмунд сразу вскочил перехватить их — увидев его, она замерла, ойкнула; «здравствуй, милая», — сказал дедушка как ни в чём не бывало; «как дела в школе? написала контрольную?»; а Эдмунд стоял рядом, с пакетами, пожирал её глазами, запоминал каждую клеточку пальто, каждую ресничку, как латинские глаголы к экзамену; «наверное, это любовь, — билось его сердце, — наверное…»