Они накупили обуви на все оттенки желаний: ботинки чуть выше щиколотки, в клетку «барберри» — бежевые с коричневым и серым, на шнурке, тупоносые; и такие, как хотели, — высокие, чёрные, кожаные; и балетки — Гермиона обожала балетки — золотые и белые, отливающие розовым, почти пуанты, из атласа; «ты правда любишь обувь?» — Гермиона сначала решила, что он пошутил, но он так радостно ходил по отделам, смотрел все швы, морщился и поджимал губы, нюхал украдкой, надевал на ладонь, гнул, смотрел на свет, будто не с обувью имел дело, а с драгоценными камнями, со старинными монетами; «ну да, я же сказал, я почти фетишист, Захер-Мазох»; а потом она запереживала из-за денег: «они очень дорогие!..» — когда они выбрали первую пару, но Эдмунд вынул из кармана золотую «визу», девушка-продавец нахмурилась, не поверила, тогда он достал удостоверение академии, она всё равно не верила, вызвала управляющего, тот позвонил в банк, и, видно, ему сказали что-то жёсткое, он покраснел, вытер лоб платочком клетчатым английским, извинился и потом шёл с ними по всем отделам, все эти часы, пока они мерили, ждал терпеливо в стороне, сложив руки, как в церкви, идеальный дворецкий; «Эдмунд, получается, ты и вправду богат», шепнула Гермиона; «ну я же сказал, я почти принц; в кафе?» Они поднялись с коробками по эскалатору на шестой этаж; в торговом центре было почти пусто, оттого казалось, что им принадлежит весь мир; это ощущение усилилось в кафе — крыша и стены стеклянные, и кажется, что они сидят надо всем и властвуют; «как на чёртовом колесе», — сказала Гермиона; «как на маяке», — сказал Эдмунд. Меню — шоколадное, просто Роальд Даль: ароматное мясо с красным перцем под шоколадным соусом, салат из манго и сельдерея с гвоздикой и шоколадной крошкой; они заказали фондю Тоблерон — принесли настоящее, с огнём, с мёдом и миндалём, на широкой глиняной тарелке — кусочки фруктов, хлеба и печенья, которые полагалось макать в шоколад, цепляя на длинные деревянные вилочки; на колени выдали коричневые бумажные салфетки. За окном пошёл дождь, серый-серый, натянулся на город, точно палатка; «"Небо над Берлином", — сказала Гермиона, — такое мрачное кино, всем кажется, что романтичное, а по мне — такое безнадёжное, городское, осеннее»; «я не видел», — смутился Эдмунд…
… Ночью она пришла к нему; постучалась, поскреблась, Эдмунд подумал сначала: Сэр Персиваль? Он взял с собой в комнату очередной каталог стекла — теперь уже бокалов с чудными названиями, как из книги по белой магии: пламя, капли, тюльпан, стилет…
— Это я, — прошептала, — можно? Ты не спишь?
— Нет, — он сел на кровати, опять как вчера — в белой рубашке, новой, из сумки, узкой, тонкой, рукава закатаны по локоть, Лео ДиКаприо такой юный, вельветовые штаны, чёрные, мягкие-мягкие, будто сразу ношеные много лет, на подтяжках. — Заходи.
— Ой, какой ты… мафиози… будто из «Багси Мэлоун»; тоже не видел? — она покраснела — так он ей понравился. И она понравилась ему — смешная, в пижаме фланелевой, жёлтой, как цыплёнок, с капюшоном; от их совместной симпатии в воздухе запахло дневным шоколадным фондю с мёдом и миндалём.
— Нет, я же тебе сказал, что видел несколько фильмов про войну и один про любовь.
— Хочешь, завтра посмотрим? Сделаем гору салата какого-нибудь, «Тоску» — с курицей, сыром, шампиньонами жареными и оливками, или английский картофельный, завалимся возле телевизора? У меня завтра как раз только два урока с утра, и потом весь день свободный…
— Я не могу, мне завтра надо к опекунам, они точно знают, что в академии карантин, и скоро поднимут всех на ноги…
— Жалко. А ты не можешь нас познакомить и остаться у нас?
— Не знаю. Они не поймут, где я с тобой познакомился. Я же… сумасшедший для них, такой мальчик-дьявол, с раздвоением личности или агорафобией. Они будут думать, что вы проходимцы, хотите денег, захватываете мой мозг, или ещё что-нибудь, иезуитское, они такие скучные…
— Какой ты милый; может, с ними всё в порядке, а с тобой нет, она села на краешек его кровати, — знаешь, а я в этой комнате почти не была — только прибираюсь, и постель вот застелила вчера; какая она маленькая, только стихи писать, правда?
— Да, или фантастическую повесть, про город, в котором всё время идёт дождь, но не как «Гадкие лебеди» Стругацких, взрослое, с апокалипсисом, а такое крапивинское, детское, незрелое, зимнее; дети там, ты и я, например, ходят в гости друг к другу, рисуют, лазят по городу этому странному, находят брошенные квартиры, в них — фотографии, дневники, и тоже сочиняют истории, — он улыбнулся; почему-то он чувствовал себя здесь комфортно, словно и вправду это была его комната — на рождественских каникулах; носки везде, рубашки, журналы; книги любимые на полках: «Школа мудрых правителей», зачитанная, затёртая; «Дама с камелиями» — родители, увидев, что он заинтересовался, сводили сына на «Травиату», и его поразил мир оперы в самый мозг — ложа с золотом, запах пыли, пудры, цветов, — он читает и слушает теперь, собирает все записи, такое увлечение странное, совсем не подростковое, — собирать все записи «Травиаты», ещё хуже, чем туфли женские; «Химия без взрывов» Перельмана, тот же Крапивин — почти весь; и эпопея Булычёва про Алису Селезнёву; и французская энциклопедия по истории Средних веков, потрёпанная, вся в закладках-заметках, на Жанне, на Варфоломеевской ночи, — он же католик; они с Гермионой стали придумывать повесть дальше, конкретно, будто собирались писать, прославиться; смеялись тихонько, легли на кровать вместе — «можно так?» — она к нему на плечо; опять как в кино, думал Эдмунд, какая она тёплая, тяжёлая, живая; она говорит, и слышно, как голос её идёт из груди, по горлу, будто вода бежит по трубам; «ой, — засмеялась, — у меня в желудке урчит, извини»; и волосы её дивные, королевы эльфов, — чёрные, медовые, оплели ему шею; она рассказывала ему про Ричи Джеймса, про свою школу — у нее есть подруга, такая милая девочка, из семьи театральной, создала в школе театр, сама пишет пьесы, сама ставит, и Гермиона у неё играла уже два раза главных принцесс. А Эдмунд ей рассказал про то, что «видит» других людей — иногда — после смерти родителей, он называл это «видеть», не придумал другого слова; «а что-то особенное чувствуешь: запах апельсинов, земляники, корицы, головокружение?» «нет, ничего, просто будто смотришь в воду: она тёмная, рябь еле слышная порой, и вдруг видишь дно — камешки, рыбка мелькнула, какой-то блеск — кольцо кто потерял? да, вот так вижу — как дно — то, чем живут люди: деньгами, страстью, кофе…» Это показалось ей восхитительным; она как-то сразу поняла, что это не ясновидение, не гадание, не центурии. «Знаешь, у нас одна девочка занимается вуду — я спросила её, жив Ричи или нет; она провела обряд и ответила "нет"»; она уже почти засыпала, в краешках глаз проступили слёзы, капли янтаря на коре; «я знаю, это странно, но я любила его с самого детства, как прочитала в газете заметку сразу под репортажем о взрыве в церкви; я недавно как раз научилась читать, жила у дедушки Реймонда, и читала потом только газеты, до самой школы; дедушки были в отчаянии; а он исчез в тот день, когда погибли папа с мамой, — и мне казалось, что я ему теперь друг, и так важно, чтобы его кто-то ждал; я знаю, его ждут родители, друзья, а я ему по-настоящему совсем-совсем никто»; Эдмунд погладил её по волосам: «ты не никто — ты само чудо; а гадалке своей не верь; закажи себе футболку с его портретом, где он невозможной красоты, и надписью "Ричи жив"»; «как Ленин; лучше — "Я хочу верить"», — вздохнула и заснула, задышала жарко ему в подмышку; он обнял её — аккуратно, чтобы не разбудить; слушал её дыхание; за окном опять пошёл дождь, с сильным ветром — а в комнате было тепло и тихо, сиял ночник, и Эдмунду казалось, что они крошечные, такие муми-тролли, и плывут на крошечном корабле из скорлупки, мачты из соломки, снасти из паутины, якорь — слюдяной камушек; плывут посреди большого моря, в трюме горшки с цветами и уютная мебель: кресла, столики для собирания пазлов, гамак; это было так прекрасно, что он даже боялся засыпать, как пропустить по радио свою любимую песню, диджей знакомый, обещал поставить — «Wasting Away» Марка Оуэна; но заснул, проснулся с нею в объятиях…