Альфонс и Адель умерли в один день. Это казалось концом сказки, но так и было — самоубийством они не кончали; ничем не болели; просто уснули; управляющий зашел в дом за распоряжениями и увидел их, сидящих рядышком в плетеных креслах, держащихся за руки, спящих. Им было по девяносто восемь лет. «Красивые они были такие, светлые, как в саду сидели; сразу видно — прямиком в рай», — рассказывал управляющий Хоакину. Хоакин бродил по дому, завешенному лиловым бархатом, — традиции похорон, передававшиеся от служанки к служанке: правнучке Этельберты; казавшимся шкатулкой с драгоценностями — вещи изнутри, какими мы их не видим. Теперь дом, сад, огород, коровы, сыроварни — вся ферма Тулузов была его; когда-то он бежал из этого места; а теперь магия овладела его душой, как поэзия символистов; он написал в город, в больницу, что увольняется; получил кучу денег и остался здесь жить. Научился разбираться во времени без часов и звуках; запахе молока и специй; вести счета. Ездил на семинары сыроделов, как отец. Покупал саженцы. Слушал по ночам щелканье соловьев, курил свои тонкие бархатные сигареты, поймал себя на том, что бессонница вернулась. Однажды взглянул в зеркало и понял, что полностью седой и ужасно похож на Альфонса. А еще через век пришло письмо от Рири: «Привет, пап. Поздравляю, ты уже дед. Представляешь, он родился в ночь с двадцать седьмого на двадцать восьмое октября; как мы с тобой. С моря шла буря; сорвала половину якорей. Скажи, как его назвать. Мы живем в том самом, мною придуманном городе. Города пока нет, но есть порт, и море, и разноцветный маяк. От него снег и дождь кажутся драгоценными камнями. С Юэль всё хорошо — случилось чудо, и после родов она полностью здорова. Она хочет назвать его Марк Аврелий. Пожалуйста, спаси меня, предложи разумное. И приезжай, если захочешь…» Хоакин изучил количество марок, равное годам без сына, и отправил телеграмму: «Назови его Месть. Большой привет Юэль». Еще один Тулуз, родившийся вдали от Белой ивы, зато под небом, полным снега… «Очень смешно, — ответил Рири, — мы нашли средний между твоим и вариантом Юэль: Робин Томас. Он очень классный. Всё понимает. Никогда не орет. Молчит и молчит, только смотрит. Приезжай, пожалуйста. А то я постоянно в походах; а Юэль — она опять танцует — на гастролях. Детского сада еще пока нет. А у тебя, как продукты, пропадает великий педагогический талант…»
Робин Томас родился в черную тяжелую ночь, когда с моря пришла буря, огромная, как лабиринт, и снесла половину кораблей в порту. Корабли были со стройматериалами для продолжения этого самого порта; в разорванное, как платье изнасилованной девушки, небо заглядывала луна, пронзительно-золотая; а мама Робина Томаса — хрупкая, как замерзшие ветки в лесу, — родила его без единого крика, уцепившись только до крови в руку папы Робина Томаса — Анри Тулуза, но все называли его Рири, потому что лучшего друга папы звали тоже Анри, и он был старше на несколько часов, поэтому имел право на полное имя. Отец Робина Томаса был геолог; а мама — балерина; он был первым ребенком, родившимся в маленьком строящемся городке, который обещал быть огромным портом. Отец уходил в горы на месяц, на два; мама почти в это же время и на это же уезжала в другие города — на Большой земле — танцевать в позолоченных театрах. Еле выше сына, будто того же возраста, капельки янтаря в ушах; прохлада белых цветов — это было ощущение от мамы. Поцелуй в щеку от папы — небритого, черного, как волшебный рыцарь на каменном мосту; «ну, всё, ешь суп, не доводи деда». За Робином Томасом в отсутствие родителей приглядывал дед — папин папа; он, собственно, в город только за этим и приехал — с жаркого юга; для Робина загадкой был юг — огромные пляжи, лохматые деревья, похожие на девушек в темных платьях; розы, семена которых дед привез и всё возился утром, пока Робин спал, в теплице. Дед изменил полностью весь мир, в котором до этого жил Робин, — сказал, что им непременно нужен сад: мужчина не мужчина, если он не влюблен и не вырастил сад; садом назывались комья грязи позади дома; дед выходил в сапогах по колено и ругался: «опять туман, опять дождь; здесь только мхи и растут; а дети не растут; цветы не растут»; хотя Робин рос как на дрожжах; на йогурте и консервированных сливках; продукты привозили в город на вертолетах. Дед был еще выше папы, стройный, как олень; Робину Томасу он казался высоким деревом — сосной на мачту; «дед, — говорил Робин, — ты грот-мачта»; все дети здесь говорили о кораблях; дед опускался со своей седьмой высоты, кожаные штаны скрипели, как снасть в тяжелый ветер, и отвечал, взяв Робина за подбородок: «ты, слава Дижона», не объясняя, словно заговаривая от порчи. Еще дед любил готовить — всякие разносолы из консервов; поругиваясь на огненном наречии, которое привез со своего юга, вместо фотографий; у Тулузов первых в городе появился холодильник — дед заказал его с Большой земли. Острые пельмени с грибами, майонезом и чесноком в горшочках; перетертые супы из молока и овощей; гуляш с красным перцем и помидорами; всякие пирожки, начинки, кексы; «детей не кормят ничем; консервы эти; тушенка-сгущенка; как тут расти, золотеть». Еще одной радостью для деда стала рыба — новая игра; купил лодку, учился у здешних стариков. Через полгода уже мог с закрытыми глазами разделывать кальмаров.
От этой странной крови — южной, сводящей с ума по ночам снами с золотом, и северной, холодной, маминой, русалочьей, — Робин Томас рос совершенно необыкновенным; будто в пророчестве «придет иной, покорит все моря»: волосы сияли в темноте, как нагретые за день камни под водой; а глаза — мягко-карие; алые губы, розовые щеки — мулине вышивали по шелку; китайская живопись; шекспировская страсть.
— Ты похож на прабабушку, — однажды сказал дед; а Робин Томас в это время обнаружил существование в мире жука.
— Дед, смотри, жук, — дед опустился с высоты грот-мачты и тоже стал смотреть на жука. Жук был преудивительный — рогатый, ворчащий, толстый, как монашек, и переливающийся.
— Бархатный, — сказал дед.
— Что такое «бархатный»? — полюбопытствовал Робин Томас.
— Ткань такая, очень тяжелая и мягкая, и сверху, — дед пощупал воздух длинными прокуренными пальцами, худыми, как сухая трава, — словно мхом покрытая.
— Здорово, — ответил Робин Томас. Они еще час смотрели на жука, отнесли потом с дороги, чтоб не раздавили, и на обратном пути, уже в городе, сказал неожиданно: — Дед, а я никак не могу быть похожим на прабабушку. Я ведь маленький мальчик, а не старая женщина. Про жука мне понравилось больше.
Дед засмеялся и полюбил Робина.
Идем по городу вдвоем.
Смешных следов бежит цепочка.
Мы всё увидим и поймем:
от звезд — до желтого листочка.
И пусть ложится белый снег.
Для птиц у нас всегда есть
крошка.
Идет хороший человек —
в моей руке его ладошка.
Хоакин проживал заново жизнь — с маленьким золотым смерчем. Заново смотрел, как растут цветы, как встает и садится солнце; всё это было необыкновенно, удивительно; и непонятно, как от такой красоты люди могут убивать вдалеке друг друга. И еще — постоянно объяснял; будто не хирургом проработал в реанимации, а учителем — будь честным всегда: в ракушках живут сначала улитки, потом жемчужины, а потом голос моря. Пустоты не бывает. «Мне кажется, что просто у меня в ушах шумит» «Правильно, но людям больше нравится думать, что это море» «Почему?» «Поэзия». Из-за постоянных дедовских цитат Робин Томас фантастически рано научился читать — в два с половиной; в это время обычные дети еще цветов не различают. Любимой была книга Андерсена: «деда, хочешь, я расскажу тебе историю?» — и выдавал вариации на «Русалочку»: о каждой сестре. Хоакин перечитал даже — у Андерсена было о них, но мало; понял, что Робин Томас — фантазер.