Парень на велосипеде, которого я видела в астрономическую трубу, не был тоскливым. Не был несчастным. Я хорошо запомнила это, я запомнила его сомкнутые губы, и ботинки, и руки на руле, но… я не запомнила глаза!.. Какими они были — нарисованными или настоящими?
Надо бы вернуться на маяк и…
И что?
Чем больше я прокручиваю в памяти виды Талего в телескоп, тем более солнечными и радостными они мне кажутся, хотя солнца и не было, оно появилось позже. Талего в моем представлении выглядит теперь не хуже крохи-острова, куда я так мечтаю попасть. Тот же покой, та же тишина, та же обыденность. Старуха Майтэ совершенно обыденно стояла на улице, и кошка совершенно обыденно терлась о ее ноги, и самая обыкновенная средиземноморская зима, не холодная и не теплая, комфортная. Не совсем безлюдная, но и не перенаселенная. Та самая зима, в которую мы и отправлялись несколько дней назад. Вопрос лишь в том, добрались ли мы до нее в конечном итоге? До какой-то точно добрались, но существует ли она в реальности — вот такая, с туманом, сменяющимся снегом. С сувенирной лавкой, сменяющейся букинистическим. Со старухой, сменяющейся ничем, и при этом где-то там, за горизонтом, маячит призрак неизвестной, но «самой красивой» женщины. И чьи голоса я слышала во время велосипедной прогулки? — ведь это все же были разные голоса…
Какой из них принадлежит Кико?
Или — оба не принадлежат?
Вопросы обступают меня со всех сторон, они так и норовят захлестнуть шею, оставаться в сортире бессмысленно, но и возвращаться к ВПЗР мне тоже не хочется.
Лучше уйти через запасной выход, надеюсь, что меня не поджидает ничего сверхъестественного, — это было бы слишком для такого долгого дня. Но прежде, чем толкнуть дверь в коридор, я скольжу взглядом по сушилке и по гравюре, висящей рядом с ней.
Я уже видела эту гравюру. В букинистическом, когда тот еще был сувенирной лавкой. Одна из нескольких вариаций на тему постиндустриального Апокалипсиса, не имеющих ничего общего с патриархальным и далеким от цивилизации Талего. Но и это еще не все: гравюра отражается во всех шести зеркалах (то ли из-за ракурса, то ли из-за прихотливого приглушенного света). И почти оживает. Почти — потому что я не хочу смотреть, как она оживет. И во что в конечном итоге превратится.
Теперь я не просто ухожу, я спасаюсь бегством.
…К дому Игнасио я подбегаю не только обессиленная, но и выдохшаяся. Единственное, чего я хочу, — попасть в свою комнату (уж там-то меня не настигнет ни один из возможных Апокалипсисов, а если думать по-другому — то проще удавиться).
Уж там-то меня не настигнет, нет!..
Так думаю я и оказываюсь неправа. В моей тихой и безопасной до сегодняшнего дня комнате, прямо на кровати, стоит музыкальная шкатулка, оставленная мной в букинистическом. Она и сейчас там.
Сейчас, пока я, выбиваясь из сил, пишу все это. И пока я не выбилась окончательно, —
Спокойной ночи и удачи».
«19 января.
Пустой день внутри пустого дома.
Не потому, что я не могу выйти, — все дверные ручки поддаются, все окна распахиваются настежь. При желании я могу оказаться в садике с одинокой сосной, и уйти дальше — к морю, или к собору, или к океанариуму. Или направиться в кафе.
Но в садике меня ждет куртка Сабаса, а у моря — обездвиженные и неповоротливые лодки, а в океанариуме — труп Маноло, а в кафе — беспринципный и аморальный фрик. Паучья самка, ткущая и ткущая свою липкую словесную паутину.
Никого из них я не хочу видеть.
Никого.
Я не хочу видеть даже сиреневые ботинки Кико, а других не будет, — это ясно как божий день. Для того, чтобы увидеть другие ботинки на Кико, нужно увидеть другого Кико (следовательно, подняться на маяк и навести окуляр телескопа на остров). Не факт, что Кико снова попадет в поле зрения, — на велосипеде или без него. Но, если я буду терпеливой, возможно, мне удастся увидеть кого-то еще. Майтэ, Анхеля-Эусебио, каким я запомнила его по лету. Курро — бывшего актера и брата Кико: я сразу пойму, что это — Курро, ведь я видела его фотографии, вопрос лишь в том, будет ли он в шапочке marinerito. Курро вполне может беседовать с Анхелем-Эусебио, и возле них будут отираться кошки. А если из кафе выйдет еще один человек — с судком для пищи (para llevar)
[48]
и кофе в картонном стаканчике, я буду точно знать, что это — кто-то из приезжих.
Э-э… Свен.
Он приехал не один, а со своей аппаратурой для изучения китов, редко заплывающих в Средиземное море. Аппаратура тоже найдется: где-нибудь за океанариумом или на противоположной маяку оконечности острова, расставленная в шахматном порядке (почему мне кажется, что все высоколобые научные приборы числом больше двух должны быть расставлены в шахматном порядке?). Еще одно предназначение аппаратуры — помимо проведения необходимых исследований и замеров снимать с окружающего ландшафта налет сюрреалистичности. Инфернальности, как сказала бы паучья самка ВПЗР.
В обществе высокоточной техники редко сходишь с ума.
Возможно, я даже увижу китов — даром, что ли, неведомый мне Свен тащил сюда столько специальных причиндал? — киты не должны подвести его. Настоящие киты, а не те, у кого женские головы. Настоящие киты никогда никого не подводят, не то что женщины.
Возможно, я увижу Сабаса — ведь он должен вернуться за своей курткой!..
Мысль о Сабасе наполняет меня неожиданным теплом, в моем воображении он неотделим теперь от голоса Кико на пути к маяку. Запах этого голоса преследует меня — терпкий и свежий, можжевеловый, я и проснулась от этого запаха.
Непонятно, откуда он исходит, но это — не освежитель, не отдушка, не эссенция. И не парфюм. Что-то очень настоящее. Единственное, что можно считать настоящим и безусловным. Сказать что-то подобное о себя я не могу. Это же касается Кико (в сиреневых ботинках и с нарисованными глазами) и ВПЗР (приклеенной к стулу в кафе).
Все мы — не движемся, хотя и совершаем движения.
Впрочем, я могу говорить только о себе.
Этим утром я забываю почистить зубы. Потом — вспоминаю, что не почистила, но не делаю ничего, чтобы исправить эту досадную гигиеническую оплошность. Я захожу в ванную только для того, чтобы посмотреть на себя в зеркало: все ли в порядке с глазами?
С ними все в порядке.
Очевидно, они играют какую-то роль в повествовании, вот ВПЗР и пощадила их, оставила такими, какими они были всегда: настоящими, карими.
Или они были совсем не карими, до того, как мы высадились на Талего?
Я не помню точно, вот проклятье! Я ни в чем не уверена, ни в чем.
Возможно, в каком-нибудь из файлов с дневниками я найду описание собственных глаз. С этой мыслью я приступаю к перетряхиванию личных архивов, но не обнаруживаю ничего, кроме самого последнего по времени «Lost, Angry & Unlucky». Еще полчаса поисков — и я добираюсь до файла «Melancholisch Schund» (восстановлен). Судьба остальных дневниковых записей неизвестна, но почему-то это мало волнует меня. Если уж кто-то вторгся в мою голову и творит там, что хочет, — стоит ли жалеть о перлюстрации каких-то жалких дневников?