Держась за проволочную сетку, я медленно сполз по узкой тропинке, а оказавшись на ровной улице, зашагал к Фабрике. Приближаясь к ней, я вдруг подумал о Хелле. Вообще-то я давно уже о ней не думал. Перестал размышлять над тем, чем она сию минуту занимается. И сейчас я не пытался угадать, что она делает. Я вспомнил малый сочельник тринадцатилетней давности, тот вечер, когда я встретил ее возле школы в Ставангере. Шел снег, и я слепил снежок. Забросил его на крышу, и у меня появилась девушка. Я посмотрел на землю. Снежная каша. Слякоть. Я наклонился и запустил руки в эту кашеобразную субстанцию. Попытался слепить снежок, но не сказать, чтобы преуспел. Я сдавил его, выжимая воду. Прицелился, глядя на церковную крышу. Бросил. Не долетев до цели, снежок развалился. Комочки снега упали на крышу самого одинокого из всех восемнадцати Фарерских островов.
Рождество. Проснулся я рано. Никаких рождественских концертов. Никаких орешков для Золушки. Никто не готовит рождественский ужин и не заворачивает подарки. Не слышится цоканья высоких каблуков, и никто не гладит праздничную одежду. В комнате было холодно. Я поднялся, быстро оделся, прошел в кабинет Хавстейна, сразу же направившись к архивным шкафчикам, и продолжил начатое вчера, пролистывая спотыкающиеся жизни. Я просматривал документы стопка за стопкой. В животе урчало, встало солнце, а потом за окном опять стемнело. Пришло Рождество, а с ним и новые пациенты — те, кто боялся выходить из дому, кого мучила бессонница, кто боялся вставать с постели, кто становился непохож сам на себя, кто уходил из дома и кого приходилось разыскивать. Недоедание и суицидальные попытки, кошмары и бесконечная вереница мертвых моряков в ванной, сорокадвухлетняя женщина, вообразившая, что ее умерший восемь лет назад муж обязательно зайдет во вторник поужинать. Каждый вторник она доставала лучшую посуду и серебряные приборы, красила губы и румянилась, надевала вечернее платье и самые красивые туфли. И каждый раз очень расстраивалась, что он не пришел.
Часов в шесть вечера я сделал перерыв. Откинулся на стуле и пожелал самому себе счастливого Рождества.
— Счастливого тебе Рождества, Матиас, — сказал я.
— Спасибо, и тебе того же, — ответил я.
Я спустился в кухню, порылся в холодильнике, отыскал там цыпленка и жареную картошку, купленных за день до этого. Пока они готовились, я смотрел в гостиной телевизор. Показывали какую-то церковь, в которой фарерский хор мальчиков со всей серьезностью распевал рождественские песни в темпе, совпадавшем с моим. Я спустился в «Гардероб А», нашел там пол-ящика с пивом, захватил с собой пару бутылок, отнес их на кухню и поставил на стол. Поднявшись по лестнице, я подошел к комнате НН, взялся за ручку двери и помедлил немного, словно испугавшись, что меня застукают. Потом я осторожно открыл дверь и вошел. Воздух в комнате был спертый, а ведь уехала она всего несколько дней назад. Однако я чувствовал еще и ее собственный запах, мягкий и спокойный, запах мыла и выстиранной одежды. И эта тишина — как когда приходишь в театр: ночь, спектакль уже давно закончился, но декорации еще не разобрали, и кукольный домик по-прежнему здесь, с роялем, прихожей и кульком миндального печенья на столе.
[71]
Я подошел к книжной полке и достал диск. «Кардиганс». «Жизнь». Его обложка больше всего подходила к рождественскому настроению: улыбающаяся королева Нина на коньках на бело-голубом фоне.
Вот так я и сидел, на кухне.
Последний рождественский вечер перед наступлением будущего. Первое Рождество в одиночестве.
Я ел цыпленка.
Пил пиво.
С жареной картошкой!
И с «Кардиганс».
C’mon and love те now.
И у меня все было хорошо.
Ну конечно, все у меня было хорошо.
Хотя здесь могло бы быть и помноголюднее.
Я представлял себе, как празднуют в Скандинавии, на Севере, в Европе, по всему миру: люди в своих гостиных, вот прямо сейчас они расселись вокруг стола и ужинают, дети ерзают на стульях (не хочу, не хочу, не хочу больше тут сидеть), им не терпится вскочить и побыстрее подбежать к елке, но нет, нельзя, рано еще, надо подождать, когда каждый доест и выпьет кофе, когда принесут торт. А в другом месте, в другом часовом поясе дети в пижамах уже сидят у елки на корточках со свертками в руках (если, конечно, там вообще наряжают елки); «дрынь-дрынь!» — дребезжат красные пожарные машинки. А у избалованных техасских детишек сейчас только двенадцать или час дня и только что наступило рождественское утро, мама сама себя превзошла, и отец со слезами на глазах открывает сверток, а там новенькая пневматическая винтовка, полуавтоматическая, home assault rifle, home protection,
[72]
у него же пожизненное членство в Национальной стрелковой ассоциации. И алое нижнее белье из «Секретов Виктории» для жены — вот так-то! Баз Олдрин стоит в саду и смотрит, как с неба падают звезды, может, он загадывает желание, он приготовил для внука маленькую, но точную копию лунного посадочного модуля, уже тридцать лет прошло с тех пор, как он побывал на Луне, и то Рождество, Рождество 1969-го, он помнит, тогда еще много снега выпало. Я представляю, как Хавстейн и все остальные вот-вот уже развернут подарки, думаю об английской или валлийской семье, которую встретил в аэропорту — их елочная гирлянда наконец-то зажглась, думаю, как Хелле дарят что-то, о чем она не смела и мечтать, думаю обо всех тех, кому приходится сейчас сидеть перед мониторами, а вокруг никого, только голые стены. Я думаю, что Йорн и Нина через пару часов поедут куда-нибудь, в «Чекпойнт Чарли», например, а мои родители мило болтают с другими родственниками, и только отец изредка вдруг словно выпадает из общей беседы, встает и отлучается в туалет, но вместо этого подходит к телефону в коридоре и вот-вот уже наберет мой номер, но нет — ничего у него не выходит. Он возвращается в гостиную, разворачивает какой-нибудь замечательный подарок, а подарки для меня лежат, наверное, на кровати в моей старой комнате, может, в следующем году они попадут ко мне в руки. Уж тогда-то я наконец вернусь? Ну да, наверное. Я, во всяком случае, так считаю. Вероятно.
Прошло 90 минут и 42 секунды. Я два раза прослушал альбом «Жизнь», помыл за собой посуду, взял бутылку пива и сел в гостиной. Я смотрел телевизор, и мне чего-то не хватало. Вроде как без внешнего антуража и не Рождество вовсе. Мне не хватало торговых центров с механическими рождественскими ниссе в витринах, слепящих уличных гирлянд и шуршащей упаковочной бумаги на прилавках. Мне не хватало усыпанного елочными иголками пола, по которому больно ходить даже в носках, рождественских песен, которые изначально были вовсе не рождественскими, песен об Иисусе, которого мы давно уже отчаялись дождаться и который, говоря по-честному, родился на самом деле совсем в другой день, не хватало открыток, которые до последнего момента забываешь подписать, и ниссе, который и не ниссе вовсе, а родной дядя, вырядившийся в красный балахон. Я скучал по Дадли Муру по утрам, по «Артуру» или «Санта-Клаусу» из «The Movie»,
[73]
где он играл помощника ниссе. Дадли Мур больше не снимался в кино и не пел, его никто уже давно не видел, он затерялся в толпе и появлялся в обществе лишь изредка, когда ему очень хотелось. Он ловил назойливые взгляды, говорил в нос и ходил, спотыкаясь, но никто не смеялся, ведь он делал это не спьяну, просто в его мозг проник микроб, который вгрызался все глубже и глубже, а об этом никто не знал и не спрашивал. И всего через пару лет, осенью 2002-го, он умрет, на протяжении нескольких месяцев отказываясь видеться с детьми, не желая, чтобы они запомнили его таким, и Лайза Минелли, где бы она ни находилась, заплачет. Мне не хватало Рождества. Не хватало Дадли. Дидли-Дадли-Мур-тра-ля-ля. Но сильнее всего я скучал по остальным. Мне всех их не хватало.