Проходя мимо спальни Гектора, я увидел, как маленькие снимают постельное белье. Голая комната. Все эти лекарства, стаканы, книги, термометры и полотенца, которыми были завалены бюро и столик, исчезли. Одеяла и подушки валялись на полу. Ничто не напоминало о том, что всего семь часов назад здесь умер человек. Хуан и Кончита стояли по разные стороны кровати, в изголовье, готовясь одновременно потянуть за концы простыню. Им требовалась координация усилий, хотя бы по причине низкорослости (их головы едва возвышались над матрасом), и когда простыня вдруг вздулась пузырем, я увидел на ней множество пятен и потеков – последние интимные свидетельства пребывания Гектора на этой грешной земле. Мы умираем, выделяя кровь, мочу и кал, как новорожденные младенцы, захлебываясь собственной слизью. Еще секунда, и простыня улеглась плашмя, а затем, сложенная пополам, тоже перекочевала на пол.
На кухне Альма готовила нам бутерброды и питье, складывая всё в корзинку для пикника: чтобы не терять времени, мы решили перехватить что-нибудь во время просмотра. А я пока бродил по нижнему этажу, рассматривая картины на стенах. В одной гостиной было десятка три работ – живопись и рисунки, и еще десяток в холле – яркие волнистые абстракции, пейзажи, портреты, эскизы пером и тушью. Автограф нигде не стоял, но почерк явно был один, то бишь Фридин. Я остановился перед рисунком, висевшим над тумбочкой с проигрывателем и пластинками. На все картины все равно времени не хватит, поэтому я решил сосредоточиться на одной вещи: двухлетний ребенок, спящий на спине в своей кроватке, – вид сверху. Рисунок старый – бумага пожелтела, края махрились, – и я сразу догадался, что это умерший в младенчестве Тэд, сын Гектора и Фриды. Голые подвижные ручки и ножки, почти голое тельце; бумажный, собравшийся в складки подгузник, закрепленный английской булавкой; угадываются прутики ограждения. Быстрые спонтанные линии, энергичные уверенные штрихи – моментальный набросок. Я попытался представить себе эту сцену, воссоздать мгновение, когда карандаш коснулся бумаги. Мать, читая книгу, сторожит дневной сон ребенка. Оторвавшись от страницы и застав его в этой доверчиво-беззащитной позе – руки-ноги разбросаны, голова запрокинута назад, – она вытаскивает из кармана карандаш и, за неимением бумаги, использует последнюю, пустую страницу книги. Страницу с готовым рисунком вырывает и прячет – или, не вырвав, забывает о рисунке на многие годы. И вот, снова открыв книгу и с удивлением наткнувшись на него, она осторожно вырезает бритвой ветхую страницу, заключает в рамку и вешает на стену. Когда это произошло – бог весть. Может, сорок лет, а может, месяц назад, но, скорее всего, мальчик был уже на том свете, возможно, давно уже на том свете, возможно, он был дольше на том свете, чем я на этом.
Выйдя из кухни, Альма взяла меня за руку и вывела в коридор с побеленными стенами и выложенным красной плиткой полом. Я хочу тебе кое-что показать, сказала она. Времени у нас мало, я знаю, но это займет не больше минуты.
Мы миновали две или три двери и остановились у последней, в конце коридора. Поставив корзинку на пол, Альма достала из кармана связку ключей. Их там было добрых два десятка, но она безошибочно выудила нужный и вставила его в замочную скважину. Это кабинет Гектора, пояснила она. Здесь он проводил больше всего времени. Если ранчо – это его вселенная, то эта комната – ее центр.
Первое, что бросилось в глаза: всюду книги. Три из четырех стен заставлены стеллажами, которые буквально ломились от книг. Остальные лежали грудами на столах, стульях, ковре. Книги старые и новые, в твердой обложке и в бумажном переплете, книги на английском и испанском, французском и итальянском. Среди тех, что были на длинном письменном столе, родном брате кухонного, я обнаружил «Мой последний вздох» Луиса Бунюэля. Книга лежала раскрытая, обложкой вверх, в самом центре стола. Не ее ли читал Гектор, сидя последний раз в кабинете, в тот злополучный день, когда он упал с лестницы и сломал ногу? Я хотел посмотреть, на чем он остановился, но тут Альма со словами Тебе это будет интересно снова взяла меня за руку и, подведя к стеллажу в дальнем углу комнаты, показала на верхний ряд книг, выше ее и как раз на уровне моей головы. Сплошь французские авторы: Бодлер, Бальзак, Пруст, Лафонтен. Левее, сказала она. Мой взгляд скользнул по корешкам влево и вдруг уткнулся в знакомый золотисто-зеленый переплет. Двухтомник Шатобриановых «Мемуаров покойника» издательства «Плеяды». Сей факт вроде бы не должен был вызывать у меня особых чувств. Шатобриан достаточно известный автор. Но мне было приятно, что Гектор читал эту книгу, что и он вошел в этот лабиринт воспоминаний, по которому я блуждал последние полтора года. Еще одна точка соприкосновения, еще одно звено в цепи случайных встреч и странных симпатий, с которых начался мой интерес к нему. Я взял с полки первый том. Я понимал, что время не терпит, но искушение перелистать несколько страниц, прикоснуться к строчкам, которые Гектор читал в тиши этого кабинета, было слишком велико. Книга раскрылась примерно на середине, и я увидел, что одна фраза тоненько подчеркнута карандашом. Les moments de crise produisent un redoublement de vie chez les hommes. В кризисные моменты жизненные силы человека удваиваются. Или лучше так: В полную силу человек живет, только когда отступать некуда.
Вдруг мы оказались в жарком утреннем мареве. Еще вчера мы наблюдали из машины разрушительные последствия прокатившейся по Новой Англии грозы; сейчас нас окружала пустыня, на небе ни облачка, и в разреженном воздухе разлит аромат можжевельника. Мы шли петлистой тропинкой вдоль Гекторова сада, в высокой траве стоял звон цикад, вокруг пестрели островки тысячелистника и подмаренника. Все мои чувства были обострены, я испытывал одновременно полноту счастья, нетерпение и страх, а еще – какую-то сумасшедшую решимость. Мое сознание словно растроилось, и все три мозга работали порознь. В отдалении высилась гигантская стена гор; над головой кружил ястреб; на камень села голубая бабочка. Мы не прошли и ста шагов, а у меня на лбу уже выступил пот. Альма показала на длинное одноэтажное строение с потрескавшимся, поросшим травой крыльцом. Здесь в период съемок, по ее словам, спали актеры и технический персонал, но сейчас окна были заколочены, а вода и электричество отключены. Дальше, метрах в пятидесяти, виднелся производственный комплекс, но внимание мое привлекло соседнее строение. Тон-ателье, огромный белый куб, сиял на солнце, больше походя на самолетный ангар или станцию грузовиков, чем на кинопавильон. Я невольно сжал руку Альмы, и наши пальцы сплелись. С чего начнем? спросил я.
«Внутренняя жизнь Мартина Фроста».
Почему именно с него?
Он самый короткий, успеем досмотреть до конца. Если к тому времени Фрида не нагрянет, запустим следующий короткий фильм. Ничего лучшего мне не пришло в голову.
Это моя вина, надо было приехать месяц назад. Ты себе не представляешь, как глупо я себя чувствую.
Письма Фриды звучали не слишком убедительно. На твоем месте я бы тоже колебалась.
Сначала я не верил, что Гектор жив. Потом – что он умирает. Эти фильмы лежали здесь в коробках годами. Будь я порасторопнее, я бы всё увидел, и не по одному разу. Я бы пропустил их через себя, заучил наизусть. А теперь мы спешим, чтобы хоть один посмотреть. Какой абсурд.