То ли мне удалось себя обмануть и я поверил, что у меня хватит сил закончить перевод, то ли я все делал на автопилоте. До конца лета я жил в каком-то особом измерении: воспринимая окружающий мир, я существовал отдельно от него, как будто мое тело было завернуто в прозрачную марлю. Максимально растягивая свой рабочий день (я приветствовал Шатобриана с утра пораньше, и прощались мы перед отходом ко сну) и постепенно увеличивая дневную норму с трех убористых книжных страниц плеядовского издания до четырех, я успешно продвигался вперед, неделя за неделей. Успех мой, правда, был относительным, если учесть, что за пределами письменного стола у меня все чаще случались выпадения памяти и приступы странной забывчивости. Три месяца подряд я забывал оплачивать телефон, не воспринимая грозные письменные предупреждения, и сделал это только после того, как в один прекрасный день ко мне нагрянул представитель компании, чтобы отсоединить линию. В Брэттлборо, куда я как-то приехал за покупками, я опустил в почтовый ящик свой бумажник вместо стопки писем. Меня это, конечно, озадачивало, но я не спрашивал себя, почему это происходит. Задать себе такой вопрос было все равно что открыть ящик Пандоры. Вечерами, после работы и ужина, я частенько засиживался допоздна на кухне – расшифровывал свои записи, сделанные во время просмотра «Внутренней жизни Мартина Фроста».
Я знал Альму всего восемь дней, из них пять мы провели врозь. Вместе, как я подсчитал, мы были пятьдесят четыре часа. Восемнадцать из них мы потеряли на сон, и еще семь из-за разных обстоятельств: шесть часов я провел один в коттедже, минут десять наедине с Гектором, и сорок одну минуту длился просмотр фильма. Остается каких-то двадцать девять часов, когда я мог непосредственно видеть ее, трогать ее, ощущать ее ауру. Пять раз мы занимались любовью. Шесть раз вместе ели. Один раз я ее искупал. Альма так стремительно ворвалась в мою жизнь и исчезла из нее; иногда мне начинает казаться, что я ее нафантазировал. Ее смерть стала для меня двойным ударом, слишком мало воспоминаний, и я топтался на одном месте, складывая одни и те же цифры и приходя к одним и тем же жалким результатам. Две машины, один самолет, шесть стаканов текилы. Три ночи, проведенные в трех разных кроватях в разных домах. Четыре телефонных разговора. Я был как в дурмане, я не знал, как мне ее оплакивать, – разве только продолжая жить. Спустя месяцы, когда я закончил свой перевод и уехал из Вермонта, я понял: это все она, Альма. Закаких-то восемь дней она вернула меня к жизни.
Все, что было потом, уже не важно. Эта книга – собрание фрагментов, компиляция печалей и ускользающих снов, а чтобы рассказать эту историю до конца, приходится держаться фактов. Ограничусь тем, что я теперь живу в большом городе между Бостоном и Вашингтоном и что после «Безмолвного мира Гектора Манна» я впервые взялся за прозу. Одно время я преподавал, потом нашел работу по сердцу и завязал с прежней профессией. Скажу еще (для тех, кто проявляет интерес к вещам такого рода), что я теперь не один.
Прошло уже одиннадцать лет с тех пор, как я побывал в Нью-Мексико, и за это время я никому не рассказывал о том, что там случилось. Ни слова об Альме, или о Гекторе и Фриде, или о ранчо «Голубой камень». А хоть бы и рассказал – кто бы мне поверил? Ни доказательств, ни свидетелей. Уничтожены фильмы Гектора, уничтожена книга Альмы; все, что я могу предъявить, это мои жалкие записи, мою трилогию о пустыне и ее обитателях: изложение картины «Мартин Фрост», отрывки из дневника Гектора и перечень фантастических растений – вообще гвоздь не от той стены. Вот я и решил: буду держать язык за зубами, и пусть тайна Гектора Манна остается неразгаданной. О его творчестве теперь писали другие, и когда в 1992 году немые комедии впервые появились на видео (три кассеты в коробке), у мужчины в белом костюме начали появляться поклонники. Нет, его возвращение к зрителям не было триумфальным, на фоне поставленного на поток шоу-бизнеса, приносящего миллиардную прибыль, это событие прошло достаточно скромно, но все же порадовало. Я не без удовольствия читал статьи, в которых Гектора называли звездой второй величины в своем жанре или, как написал Стэнли Вобель в «Изображении и звуке», последним великим практиком искусства немого водевиля. Как говорится, и на том спасибо. В девяносто четвертом появился фан-клуб, и меня избрали почетным членом. Меня, автора первой и единственной фундаментальной монографии о Гекторе, считали то ли отцом-основателем движения, то ли идейным вдохновителем, и они ждали моего благословения. «Международное братство Манньяков», по последним данным, насчитывает более трехсот человек, которые исправно платят членские взносы, и некоторые из них живут в таких отдаленных странах, как Швеция и Япония. Президент клуба постоянно приглашает меня на их ежегодные встречи в Чикаго, и когда в девяносто седьмом я наконец приехал и прочел доклад, все стоя устроили мне овацию. Потом были вопросы, и кто-то спросил, не открылись ли в процессе моего исследования неизвестные факты в связи с исчезновением Гектора. Нет, ответил я, увы. Месяцы поисков не дали ни одной новой зацепки.
В марте 1998-го мне стукнуло пятьдесят один, а в первый день осени того же года, всего через неделю после того, как я слетал в Вашингтон, – в Американском институте кино состоялся семинар, посвященный эре немых фильмов, – прозвенел первый звоночек. Второй прозвенел двадцать шестого ноября, на День благодарения, в разгар торжественного обеда у моей сестры в Балтиморе. Если первый был слабенький, так называемый микроинфаркт, что-то вроде короткого а капелла, то второй взорвался во мне симфонической кантатой – хор человек на двести и оркестр духовых инструментов в полном составе. Последний музыкальный шедевр меня чуть не доконал. Прежде пятьдесят один год не казался мне старостью. Да, не юнец, но и не в том возрасте, когда пора уже думать о конце и готовить душу к покаянию. Меня продержали в госпитале несколько недель, и вердикт врачей заставил меня взглянуть на вещи более трезво. Воспользуюсь моим любимым выражением: вы, батенька, живете в долг.
Я не считаю ошибкой, что столько лет хранил тайну, как не считаю ошибкой, что теперь ее открыл. Изменились обстоятельства – изменилось мое решение. Меня выписали из госпиталя в середине декабря, а в начале января я уже писал первые страницы этой книги. Сейчас на дворе октябрь, и, собираясь поставить точку, я с мрачным удовлетворением отмечаю про себя, что двадцатый век на исходе: родился он почти одновременно с Гектором, на восемнадцать дней раньше, и все, кто в здравом уме, проводят его без сожалений. По примеру Шатобриана, я не собираюсь искать издателя для этой рукописи. Когда меня уже не будет в живых, из распорядительного письма мой адвокат узнает, где ее найти и что с ней делать дальше. Вообще-то я намерен жить до ста лет, но на худой случай все необходимые распоряжения оставлены. Если ты, дорогой читатель, держишь в руках эту книгу, ты можешь быть уверен: того, кто ее написал, давно нет на свете.
Есть мысли, способные свести с ума, омерзительные мысли, разлагающие человека изнутри. Я боялся своих догадок, боялся, что меня засосет эта трясина, и потому отказывался облекать свои мысли в слова, а теперь какой мне прок от этих слов? У меня нет фактов, никаких конкретных доказательств из тех, которые суд принимает во внимание, но, в тысячный раз перебирая в уме события той ночи одиннадцать лет назад, я прихожу к выводу, что Гектор умер не своей смертью. Да, в ту нашу встречу он казался совсем слабым, допускаю, что счет уже шел на дни, но голова у него была ясная, и мою руку в конце нашего разговора он сжал как человек, который собирался жить. Он собирался жить, пока мы не завершим наши дела, и, уходя от него по настоянию Фриды, я не сомневался, что утром мы увидимся снова. А теперь вспомните, как несчастья стремительно посыпались одно за другим. Дождавшись, когда мы с Альмой уснем, Фрида тихо прокралась в спальню и задушила Гектора подушкой. Не сомневаюсь, что она это сделала из любви. Не гнев ею руководил, не месть и не ощущение совершенного предательства, а фанатичная преданность делу, священному и справедливому. Гектор не мог оказать ей сопротивления, она была сильнее. Укорачивая его жизнь на какие-то пару дней, она исправляла глупость, которую он сделал, пригласив меня на ранчо. Столько лет Гектору не изменяло мужество, а тут вдруг дал слабину, заколебался, поставил под сомнение все, ради чего он жил в пустыне, и мой приезд в Тьерра дель Суэньо грозил разрушить прекрасное здание, которое так долго возводили они с Фридой. Мое появление на ранчо спровоцировало ее безумие. Я был катализатором или той самой искрой, после которой происходит роковой взрыв. Фриде надо было от меня избавиться, и для этого ей пришлось избавиться от Гектора.