В реальности я сказал что-то вроде: «Ну ладно, что ж тут поделаешь». Оглядываясь назад, я вижу, какие плодотворные последствия имел этот разговор: тогда я попросту забросил историю, заменив ее дополнительным сексом и наркотиками. Но он научил меня одному, вернее, я сам извлек из него один крайне полезный, поистине драгоценный урок. Моя дислексия – не моя проблема, а чужая. Это можно применить к любой из трудностей, которые мешают человеку жить, – пусть все ваши проблемы станут чужими проблемами.
Я продолжал считать себя художником. Лучшее в искусстве то, что вас изначально считают абсолютно бесполезным существом. Так уж оно принято. Художник – значит, ленивый, капризный, аморальный слабак с грязными ногтями. На практике это сделало горизонты моей юношеской пытливости гораздо более широкими, чем у моих ровесников, в разной степени связавших себя с принципами ответственности и капиталистического трудолюбия, как утки со сливовым соусом. Кроме того, характеристика «художник» зачастую подразумевает отсутствие всяких амбиций. Каждый, кто занимается живописью в Британии, обязан мириться с положением мусора, плывущего по течению культурной жизни.
И это полностью меня устраивало. Латая дырки в бюджете, я торговал всем подряд: мужской одеждой в Кенсингтоне, порнографией на Чаринг-Кросс, товарами для художников в Сохо, пиццей напротив «Гардиана» на Грейс-Инн-роуд, постерами и лаком для волос с обещанием сладкого запаха успеха – на Карнаби-стрит. Кроме того, я скрепя сердце подрабатывал садовником, маляром и декоратором, нянькой, грузчиком на складе джинсов и посудомойкой в гей-клубе. В общем, только и делал, что нанимался на новую работу или увольнялся со старой, – и так добрых семь лет. Это было золотое время – никаких государственных кампаний по трудоустройству молодежи, никаких курсов профобучения и переквалификаций, никаких предупреждений типа «еще одна забастовка, и ты на улице». Кругом процветала черная экономика, основанная на рабском непрофессиональном труде с оплатой наличными. И снова, оглядываясь назад, я вижу, что это была великолепная школа для будущего журналиста. Чем больше занятий ты перепробовал помимо сочинительства, тем шире и глубже твои возможности как автора. Вдобавок постоянная бедность приучает человека к тому, что его время стоит дешевле, чем у кого бы то ни было. Быть бедным – означает ждать. А в журналистике ожидание и умение ждать играют колоссальную роль. Обычно я говорю о том периоде своей жизни, что оказался ни к чему не пригодным и потому выбился в люди.
Мое высокое искусство живописи атрофировалось до мелких прикладных дисциплин – рисования портретов и иллюстраций с кратким параллельным увлечением натуралистическими фресками. Когда я наконец осознал, что великого художника из меня не выйдет, это привело к большему потрясению, чем можно было предположить. Вскоре я совсем перестал называть себя художником и смирился со статусом безработного. Потом кто-то спросил, не возьму ли я у знакомого художника интервью для арт-журнала. Я ответил, что не могу писать – дислексия. Мне сказали, что это неважно, поскольку читателей у них все равно нет, зато есть младшие редакторы, которые разберутся с правописанием и остальной ерундой.
Так, доказав свою несостоятельность в роли художника, я скатился в арт-критики и продолжал доказывать свою несостоятельность там. Критик из меня получился ужасный. Однако такими были почти все, кто писал в этом маленьком, душном, самодовольном мирке конца восьмидесятых. Искусство спряталось в свои собственные каталоги, и мои собратья по перу были только рады держать его в этой затхлой тьме. В любом случае почти никто не читал критики современного искусства и еще меньше было тех, кто ее понимал. Это излечило меня от желания иметь что-либо общее с искусством, и с тех пор я с трудом заставляю себя даже зайти в галерею. Но в нескольких отношениях это принесло мне пользу. Я научился много писать. Едва ли это повлияло на качество, но на скорость – определенно, а без скорости в журналистике нельзя. Разница между писателями и журналистами в том, что последние никогда не упираются в творческий тупик. Иначе они тоже стали бы романистами. Кроме того, я оставил позади множество разновидностей откровенно плохой писанины. Цветистую риторику. Фразы длиной в абзац, с многоэтажными придаточными. Натянутые метафоры и аллюзии, единственной целью которых было продемонстрировать свой интеллектуальный блеск. А еще именно на стадии арт-критики я стал подписываться фамилией с инициалами. Честно говоря, не помню, какой была конкретная причина – наверное, просто дурацкий эдвардианский снобизм. Редакторы всегда утверждают, что короткая подпись лучше длинной, бог знает почему.
Сейчас я об этом слегка жалею. А. А. Гилл – за этим маячит какой-то провинциальный умник с волосатыми ушами, изгрызенной трубкой и пакетом домашних бутербродов, с привычкой облизывать грифель, любимым перочинным ножиком в кармане и нездоровой склонностью показывать маленьким мальчикам отвратительных слизняков под слоем палых листьев. Заметьте, что «Адриан Антони» звучит как имя пожилого флоридского дизайнера по интерьеру, который когда-то соорудил из бассейна Рока Хадсона модный бар в полинезийском стиле. Но что делать – подпись ко мне приклеилась, и, к лучшему или к худшему, все мы подгоняем себя под свои имена. Эволюционируя от бессмысленного к смехотворному, я начал писать для «Татлера». Я обожал «Татлер». Я писал обо всем без разбору, и мне выпала редкая удача встретить чудесного редактора, который посоветовал мне писать а) в шутливом тоне и б) от первого лица; причем оба этих совета я поначалу отвергал с высокомерным раздражением – и оба в результате превратили меня из неумелого любителя в профессионала. Я обрел свой голос в «Татлере» и отправился с ним в «Санди таймс».
Первый большой очерк я написал на отдыхе, в Шотландии. Все в нем держалось на очень жидком уподоблении аэропорта Инвернесс в августе коктейльной вечеринке с твидом и перьями в Фулэме. Я отнес его в редакцию, и художник спросил, нет ли у меня килта. Моя фотография (я смахивал на упаковку песочного печенья) появилась на обложке рубрики «Стиль» в очередном выпуске еженедельника, и меня заметил авторитетный редактор Эндрю Нил – скорее всего, потому что он терпеть не может, когда липовые шотландцы (вроде меня) прикидываются настоящими (вроде него). Мне предложили контракт. Вот на каких причудливых коленцах фортуны – маскараде в духе «Роб Роя» – иногда строятся наши карьеры.
Для завершения сделки зам главного редактора повел меня на ланч в «Савой-гриль». Он предложил мне журналистское кладбище – критику ТВ – и колонку нытика с политическим уклоном, а заодно спросил, что я хочу делать в журналистике. Как бывает всегда, когда приходится отвечать на подобные неопределенные вопросы, я сказал первое, что пришло в голову, – что я хочу брать интервью у разных мест. Естественно, он поинтересовался, что это значит, и я пояснил: хочу обращаться с местами – как с людьми, приезжать к ним в гости и выслушивать их, задавать им вопросы, в общем, беседовать с ними, как с политиками или поп-звездами. Интервьюер из меня паршивый, и это видно издалека, так что вряд ли мои слова прозвучали особенно убедительно. Я подписал контракт на сумму, превышающую все мои совокупные доходы за последние десять лет, и вернулся домой колумнистом и критиком. Время от времени, обычно перед продлением контракта, редактор спрашивал, что я хочу делать дальше, и я повторял: брать интервью у разных мест. В первый раз я сказал это наобум, но позже стал много размышлять на эту тему. Однако журналисты прикипают к своим амплуа, и от меня по-прежнему требовали все того же подслащенного сарказма. Внешний мир должен был оставаться уделом более компетентных репортеров со стальным взором, а мне полагалось выуживать материал только из собственной головы. Наконец начальство сжалилось, и редактор «Стиля» сказал: «Шут с тобой, поезжай и возьми интервью у Праги. Завтра же». И я поехал.