Я после не раз удивлялся, как я долго бежал. Песок под ивами, рябой от дождя, был, однако ж, утоптан в аллее и не мог помешать мне. А между тем берег, как приклеенный, все был у меня за спиной, точно я только что вышел из лодки, и к тому же, казалось мне, я видел кругом куда больше, чем следовало бы теперь, в почти полном мраке. Я видел следы дождя на земле и на листьях. Побеленный сарай сбоку выступил и обрисовался ясно, с облупившейся дверью и гнилой, в двух местах проваленной крышей. Двор старухи за ним маячил пятном, и я различил подсолнух у его забора. Мне вдруг почудилось, что я не бегу, а иду, к тому же не по той аллее, — но никакой другой, я знал, тут не могло быть. Однако я не был уверен, что это вообще аллея. Мне казалось, вокруг лес, черные стволы стояли стеной по сторонам от меня, словно я шел просекой. Взглянув вверх, я увидел над головой крупные золотые звезды; странные, незнакомые мне созвездия слагались из них. Но это было лишь миг — и вновь под ногой шуршал песок, а впереди были окна усадьбы. Все же я помнил очень явственно чудной зеленоватый свет этих звезд и луны, уже урезанной справа… Я поискал ее взглядом. Она была сзади, в стороне реки. Я меж тем подходил к дому.
Новая странность: окна были все темны, только в проем двери, открытой настежь, выпадал углом свет. Тут же у входа стоял пустой гроб. Я взбежал на крыльцо, спугнув откуда-то стаю птиц, и был поражен, увидав, что это голуби. Я прежде ни разу не встречал их в деревне — только лесных (и то очень редко), бежевых, с темным кольцом у шейки. Эти были не те. Или, напротив, те. Говардовские. Всей стаей они унеслись прочь, но было мне уже не до них. Я шагнул в прихожую — и замер, вдруг обнаружив, что стою в дверях, на пороге большой низкой комнаты, полной народу. Свечи горели в шандалах. Пахло хвоей. Старуха мертвая лежала посередине, головой ко входу, на двух досках, укрытых рогожкой и поднятых на табуреты, и я поразился еще — почему не в гробу? Может быть, его только что подвезли? Кругом нее было человек десять-пятнадцать селян. Из них я тотчас узнал в углу кузнеца, приятеля Иры, а рядом с ним огромного продавца Артёма. И вдруг съежился весь: все, кто тут был, молча смотрели на меня, смотрели так, что хотелось уйти. Было видно, что надо уйти, — но тут я увидел Тоню.
В черном платье и с черной лентой в косе она показалась мне едва знакомой, совсем взрослой, — однако вдруг прямо мне улыбнулась (это было почти невозможно, я был уверен, она опустит глаза!) и, ничуть не чинясь, подошла ко мне и взяла меня за руку. Покорствуя ей, — она тянула меня куда-то, — я шагнул в сторону, к стене, — и сразу потухли все взоры, отворотясь от нас, и все замерли так, как, должно быть, до этого, молча смотря на старуху. Я хотел что-то спросить…
— Молчи, — шепнула Тоня.
В сенях послышался шум — и новый человек взошел со двора. Оттуда, где я стоял, был виден его профиль — огонь свечей очертил его, — и я вздрогнул, ибо это был тощий зловещий старик с очень крупным носом и удивительно голым, каким-то бугристым лицом. Я мог бы поклясться, что где-то уже видел его прежде, но даже и близко не мог представить, где бы это могло в самом деле быть.
— Платон Семеныч… — прошелестело в комнате. На малоросский манер говорили Сэмэныч. Он быстро окинул взглядом всех, не пропустив и меня, а Тоне кивнув, и шагнул к покойной.
— Окно видчинялы (открывали)? — спросил он сквозь зубы, не спуская глаз с ее лица.
— Видчинялы, батъко, авже ж (конечно)… — прошелестел опять шепот.
— Бачу, — он кивнул. Потом снова обвел всех взглядом. — Что робыть будем?
Все как-то замерли на своих местах, а кое-кто и поежился.
— Гроб с крестом? — спросил снова Сэмэныч.
— С хрестом, батько, с Хрестом, — поспешно уверил его кто-то.
Он наморщил едва видные белые брови.
— Венки есть?
— Е, батько…
Артём вдруг выступил из угла, держа в руках по венку, совсем маленькому, круглому, свитому из цветов и хвои.
— Добре, — кивнул Семеныч. — Покрывала сюда. Свечи.
Команда тотчас была исполнена. Откуда-то явилось вмиг два покрывала — белых, с тканой каймой. Одним накрыли по грудь старуху, другое отдали ему. И затолкались у двери: вносили гроб.
Теперь в комнате все двигались. Кто-то что-то говорил, кто-то принимал доски и ставил к стене, кто-то сворачивал рогожу, и вот уж старуха лежала в гробу, все на тех же двух табуретах, укрытая покрывалом, меж тем как Сэмэныч о чем-то шептался с Артёмом. Артём при своем росте весь изогнулся дугой, снизу вверх глядя на старика, и вдруг я услышал свое имя. Я думал, мне померещилось.
— Гарно (хорошо), — сказал, однако, Семеныч, и впрямь поглядев на меня. Все уже опять выстроились у стен, и только какая-то бабка спешно подошла к Семенычу и сунула ему что-то в руку.
— Гарный хлопчик, — услышал я вдруг над собой его голос: но уже он был не тверд, как прежде, а вкрадчив. Он стоял надо мной, как-то странно сощурясь.
— Нэхай вин и будэ… — зашуршали вокруг.
«Кем я буду?» — в недоумении успел подумать я. Тоня держала меня за рукав, но тут опять схватила изо всех сил за руку.
— Нет, не он, — сказала она.
— Ты сама его привела, — ответил Платон Семеныч.
Он ступил к гробу, поднял край покрывала с ног старухи и задрал ей подол. Мгновение он что-то делал там — потом бросил на пол кусок угля и придавил сапогом. В тот же миг венок был возложен ей на голову, три свечи скрестились, как в церкви, — бессменный Артём держал их, — Платон Семеныч быстро повернулся ко мне и кивнул пальцем.
— Йды-ко сюды, парень, — велел он негромко.
Сам не знаю зачем, я вырвал руку — пальцы Тони разжались — и подошел к нему. Второе шитое покрывало легло мне на плечи. Я увидел тень: кто-то держал надо мной венок. Платон Семеныч вдруг забормотал — скоро и неразборчиво, растягивая по временам слова. Я различил славянский и малоросский. Но ничего не понял. Все плыло и качалось вокруг, словно пламя свечей от ветра, комната стала совсем низкой и длинной, и таким же низким и длинным, как стол, был предо мной ведьмин гроб. Я оглянулся. Десятки глаз из тьмы смотрели на нас — прямо и страшно. И впереди всех стояла Тоня, вцепившись пальцами себе в платье. Ее лицо было бледно.
— Дай руку, — сказал старик. Я поднял руку. Словно общий вздох прошел по комнате у меня за спиной. Я увидал кольцо — и все окончательно предо мной помутилось…
Среди книг, что продал мне Люк, а также и тех, что привез я с собой из России, есть много редких, странных и, верно, уже мне не нужных изданий. Порой я листаю их. Путешественник-англосакс, много лет живший средь дикарей, пишет о них между прочим так (перевод мой): «Черный цвет, как и белый цвет, есть, разумеется, символ смерти. Но он имеет порой добавочный смысл. К примеру, бесплодным холостякам по их кончине делают круг черной краской внизу живота в знак прощения и просьбы умершему больше не рождаться в наш мир». Прогрессист-антрополог из русских, либерал восьмидесятых и девяностых годов, к тому же известный общественный деятель и политик (кажется, даже депутат одной из Дум) замечает не без ученой грусти в своей книге, посвященной женской эмансипации, что народ часто глуп: «Малороссы, к примеру, до сих пор верят, будто умершим холостякам нет места на том свете. Оттого в глухих местах Украины похороны паробков и особенно девиц напоминают свадьбу. Со смертью девушки ей на тот свет назначается суженый, обычно родственник или близкий друг. Он идет за гробом до могилы и после становится членом семьи».