Потом кто-то из медиков вспомнил о гитаре, и все за пели туристкие и студенческие песни. Потом незнакомец в свитере попросил гитару, слегка подстроив, дождался относительной тишины и заиграл. После первых же изящных переборов разговоры за столом окончательно смолкли, и он запел…
Сказать, что он хорошо пел, — ничего не сказать. Ни до ни после него я не слышала, чтобы так пели. У него был негромкий, но очень глубокий и, я бы даже сказала, тяжелый баритон, которым он владел виртуозно. С музыкальной фразой он обращался как хотел. Где хотел, ломал ритм, где хотел — отставал, где хотел — догонял, и все получалось замечательно складно. Он был воплощенной музыкальностью. Слова он выговаривал с особым молодечеством, очень по московски. Спел он сперва булаховский романс «И нет в мире очей», написанный, как известно, для женского голоса. Тогда этот романс был основательно забыт и прозвучал как открытие…
Он спел еще несколько романсов, потом какую-то шутливую песенку, потом еще… Потом замолчал и отложил гитару и, сколько его ни просили, только улыбался и качал головой, приговаривая:
— Ребята, честное слово, больше ничего не умею…
— Родион, ну пожалуйста, я прошу тебя! — взмолилась Татьяна. — Ну хоть что-нибудь!
— Что-нибудь я не пою, — впервые за весь вечер улыбнулся Родион.
Значит, его зовут Родион и пришел он с Танькиным Юриком, решила я. Они, наверное, вместе работают. Татьяна крутилась у меня с утра, а Юрка заявился как раз с этой толпой гостей. Стало быть, это Танькины происки. Она спала и видела, как быстрее выдать меня замуж.
Я повнимательнее к нему пригляделась. На вид ему было лет тридцать пять — тридцать семь. У него была крепкая, начинающая лысеть голова, но прическу он носил короткую, не скрывающую лысину. Терпеть не могу эти стыдливые зачесы сбоку через всю голову.
Лицо у него было с правильными чертами, но маловыразительное… Мимо таких проходишь, не обращая внимания. Но когда он говорил или пел, лицо преображалось и ос вещалось каким-то внутренним огнем. Когда он смеялся — а делал он это довольно редко, то становился похож на большого озорного ребенка. В его темно-серых глазах начинали прыгать чертенята.
Он был чуть повыше меня, но высоким почему-то не казался. Он не выглядел и здоровяком, но был широк в плечах, крепок и надежен.
2
Когда я закрыла за последней компанией дверь, то услышала на кухне характерное позвякивание посуды. Я подумала, что это Надежда Ивановна осталась, и собралась сделать ей выговор, но на кухне у раковины стоял Родион и, засучив свой свитерок по локоть, ловко мыл посуду. Через плечо у него висело кухонное полотенце.
— Вы?
— Так точно! — улыбнулся он. — Не беспокойтесь, я сейчас домою и уйду.
— Зачем вы? Я бы утром все прекрасно помыла…
— Я слышал, вы это говорили своей подруге… Но когда я представил, как вы проснетесь утром и увидите этот бардак, мне стало нехорошо…
— Вы и дома сами моете посуду? — спросила я.
— Когда бываю дома, то да, — улыбнулся он.
— Из этого следует, что дома вы бываете нечасто?
— Да, довольно редко, — согласился он.
Я оказалась права — он геолог, решила я и вдруг ни с того ни с сего брякнула:
— А почему вы за весь вечер ни разу ко мне не подошли?
— Простите, не понял? — Он замер с намыленной тарелкой в руках.
— Я ведь вам понравилась…
— Бессмысленно скрывать, — сказал он, споласкивая тарелку. Он стряхнул ее, поставил в сушку и принялся за следующую.
— Так почему же вы ничего не предприняли?
— Я не очень предприимчив в этом смысле… — глядя на тарелку, сказал он. — И потом — не люблю что-либо делать наспех…
— Почему наспех?
— Я завтра уезжаю.
— Далеко?
— Очень… — усмехнулся он.
— Навсегда?
— Не навсегда, но надолго, — сказал он.
— Но до завтра бездна времени… Я хочу, чтобы вы мне еще раз спели «И нет в мире очей»…
Зачем я это сказала? До сих пор не понимаю. Ведь я смертельно устала и мечтала только о кровати. Будто кто меня за язык дернул…
Он поставил тарелку в сушку, внимательно посмотрел на меня. Я удачно скрыла зевок.
— Я обязательно вам спою как только домою посуду — он улыбнулся, — если вы к тому времени не заснете.
«Неужели он заметил, как я зевнула?» — вяло подумала я. — Тогда я пока приму душ, — сказала я, — это меня взбодрит.
И никакой романтики…
Стоя под горячим душем, я сонно подумала: «Да ладно… Он, в общем-то, ничего… И, похоже, не маньяк. Пусть он будет мне личным подарком на день рождения. В конце концов его специально для этого и привели… Надо будет Юрику спасибо сказать. Не засыпать же мне, такой красивой, одной в холодной постели…»
После горячего душа я разомлела еще больше. Когда я в купальном халате вышла на кухню, там все сияло. В гостиной был собран стол.
— Приборка закончена, — сказал он, пристально посмотрев на меня. — Теперь вам будет не так противно просыпаться. Спокойной ночи… Я ухожу…
— Но ведь вы обещали мне спеть, — зевая в открытую, сказала я.
— Но вы же еле на ногах стоите, — сказал он.
— Тогда я лягу, и это будет моя колыбельная…
Он в сомнении покачал головой…
— Стоит ли?
— Я просто не засну без колыбельной — сказала я. — Подождите здесь, я вас позову, когда лягу.
Он снова покачал головой, но ничего не сказал.
Я ушла в спальню, скинула халат, взяла было ночную сорочку, но, повесив ее на стул, юркнула под одеяло и крикнула ему:
— Заходите.
Он пришел с гитарой.
«Вот дурачок», — подумала я и, блаженно потянувшись, зажмурила глаза.
Он действительно запел. От неожиданности я открыла глаза. Как же он пел… У меня внутри что-то отзывалось на этот голос… И все же, когда он снова заиграл какое-то бравурное вступление, я положила ладонь на гриф гитары.
— Ну что вы дурака валяете? Идите сюда…
Он был очень мил. Впрочем, я отчетливо помню только самое начало. Кажется, я потом позорно заснула на самом интересном месте…
Утром на грифе гитары я нашла записку, засунутую под струны.
«Вы так прекрасны во сне!.. Мы встретимся, как только я вернусь…»
— Конечно… — зевая, сказала я. — Обязательно встретимся.
Двадцать Девятый
(1964 г.)
1
Первое, что я сделала наутро после своего дня рождения — это позвонила Татьяне.