Мы ехали то вверх, то вниз по холмистой местности, но по большей части все же вверх. Дорога была неплохая, обочины все поросли густой зеленой травой. Впереди показались темные заросли деревьев, и дорога повернула к ним, но Бардия съехал с проселка на траву и сказал, показывая на мрачный лес впереди:
— Священная Дорога ведет туда. По ней они несли Царевну (да будет мир с ней!). Наша дорога другая: она круче, но короче.
Потом мы долгое время ехали по траве, медленно, но неуклонно поднимаясь в гору. Перед нами встал кряж такой крутой, что самой горы из-за него не было видно. Когда мы поднялись на него и остановились ненадолго, чтобы дать лошади перевести дух, местность кругом полностью переменилась. Тут и начались мои мучения.
Мы оказались на солнце; свет его был нестерпимо ярким и жарким (мне даже пришлось снять плащ). Густая роса самоцветами горела в зеленой траве. Гора, еще далекая и огромная превыше всех моих ожиданий, почти касалась вершиной солнца и уже не выглядела темной однородной громадой. Между нами и вершиной лежали холмы и долины, леса и скалы и бесчисленное множество крохотных озер. Слева и справа нас окружало многоцветье холмов и синева небес, а далеко-далеко блестело то, что мы зовем морем (хотя куда ему до Великого Моря греков!). Пел жаворонок, но песня его лишь подчеркивала огромное и древнее молчание, царившее кругом.
Теперь о том, что мучило меня. Как нетрудно догадаться, я отправилась в путь в печали, ибо печальным было дело, ради которого я покинула дворец. Но теперь в ушах у меня все громче звучал проказливый и непочтительный голосок, и он будто нашептывал мне, хотя я не слышала слов: «Почему бы не пуститься в пляс твоему сердцу?» И безумие мое зашло так далеко, что сердце ответило: «И верно, почему?» Мне приходилось вдалбливать самой себе, словно непонятливому ученику, почему у меня нет ни малейшего права пуститься в пляс. Пускаться в пляс, когда у меня отняли мою единственную любовь, у меня, у царевны-страшилища, покорной служанки Царя, тюремщицы ненавистной Редивали? Пускаться в пляс мне, которую забьют насмерть или прогонят к нищим, как только мой отец умрет, — да кто знает, на какие еще подлости способен наш Глом? Но сердце мое не желало слушать доводы рассудка. Огромный мир, открывшийся передо мной, позвал меня, и мне хотелось идти все время вперед, встречать по пути все новые и новые вещи, странные и прекрасные, и так — пока я не достигну пределов этого мира. Свежесть и тугая влажность растений (а я не видела ничего, кроме сухой травы и выжженной земли, несколько месяцев перед моей болезнью) заставляли меня думать, что я недооценила мир; он оказался куда добрее и радостнее, чем я полагала, — он смеялся, а сердце его плясало вместе с моим. Я усомнилась даже в своем уродстве. Как можно ощущать себя уродливой, когда твое сердце танцует от радости? Там, в глубине неловкого тела, под маской уродливого лица притаилась совсем другая женщина — свежая, желанная, проворная.
Мы простояли на гребне совсем недолго. Но еще несколько часов после этого, пока мы поднимались на холмы и спускались по петляющей тропке, часто спешиваясь и ведя коня под уздцы, иногда рискованными кручами, во мне шла эта борьба.
Неужели я ошибалась, пытаясь победить в себе это дурацкое радостное чувство? Простые приличия требовали от меня именно этого. Могла ли я прийти на похороны Психеи с улыбкой на устах? Если могла, то чего стоила тогда моя любовь? Здравый смысл требовал этого. Я знала мир слишком хорошо, чтобы поверить его мимолетной улыбке. Кто поверит пошлым уловкам потаскушки, после того как был трижды ею обманут? Выдавшаяся хорошая погода, свежая зелень после долгой засухи, здоровье, вернувшееся после мучительного недуга, — уловки, которые не заставят меня забыть все, что я знаю об этом проклятом богами, зачумленном, жестоком, гниющем мире. Я знаю все, я не дурочка. Тогда я еще не понимала так хорошо, как понимаю сейчас, главную причину своего недоверия к миру: боги никогда не призывают нас к радостям и наслаждениям так властно, как тогда, когда готовят для нас новые муки. Они развлекаются нами, как мыльными пузырями. Чтобы мы лопнули и доставили им удовольствие, нас нужно сперва хорошенько раздуть. Я еще не знала об этом, но сдержала свой порыв. Я справилась с собой. Неужели они полагали, что на мне можно играть, как на флейте, в любой момент, когда им заблагорассудится?
Мучения мои прекратились только тогда, когда мы одолели последний подъем перед тем, что и было собственно Седой горой. Мы уже находились на такой высоте, что ветер холодил нам кожу, несмотря на яркое солнце. У наших ног, отделяя нас от вершины, лежала темная, мрачная долина — черные мхи и лишайники, огромные валуны, россыпи камней; казалось, что это — рана на теле Горы, огромная болячка, покрытая коростой. Сама же Гора высилась перед нами, и нам пришлось задрать головы, чтобы увидеть ее макушку, — она завершалась острыми зубцами, словно гнилой зуб старого великана. Склоны были довольно пологие, если не считать нескольких страшных на вид утесов слева от нас, стоявших неприступной, черной стеной. И тут боги оставили меня в покое, и радость покинула мою душу. Здесь не было ничего такого, от чего могло бы пуститься в пляс и самое беззаботное сердце.
Бардия показал куда-то направо. Там склон горы, спускаясь, образовывал седловину, которая была несколько ниже, чем наш гребень, но выше, чем все окружающие горы. За седловиной было только небо, и на его фоне отчетливо вырисовывалось одиноко стоявшее дерево с голыми ветвями.
Мы прошли черную долину пешком, ведя коня за собой, потому что путь пролегал по скользким каменистым россыпям, пока, достигнув самого дна распадка, мы вновь вышли на Священную Дорогу, которая входила в долину с севера, по левую руку от нас. Мы уже почти пришли на место и поэтому хотели продолжить путь пешком, но несколько витков дороги привели нас на эту седловину, где тоже дул пронизывающий ветер.
Чем ближе было Древо, тем сильнее становилось мое беспокойство. Не знаю, чего я боялась, но мне казалось, что стоит мне найти тело или кости, как я умру от ужаса. Наверное, я поддалась бессмысленному детскому страху: мне казалось, что Психея может оказаться не живой и не мертвой — призраком.
И вот, наконец, мы достигли Древа. Железный обруч охватывал голый ствол, лишенный коры, а цепь свисала свободно, время от времени позвякивая на ветру. Под деревом не было ни костей, ни обрывков платья, ни следов крови — вообще ничего.
— Как это понимать, Бардия? — спросила я.
— Бог взял ее к себе, — побледнев, ответил он хриплым шепотом (Бардия был. человек богобоязненный). — Ни одна земная тварь не способна так чисто вылизать свое блюдо. Остались бы кости. Зверь — кроме Священного Чудища, разумеется, — не сумел бы извлечь тело из оков. Зверь не забрал бы с собой драгоценностей. Человек — да, но человек не смог бы расковать эту цепь голыми руками.
Мне даже и в голову не приходило, что наше путешествие может закончиться вот так впустую: нечего собирать, нечего предавать земле. Жизнь моя снова стала ненужной и бесполезной.
— Будем искать, — сказала я, понимая, что выгляжу глупо; ведь я и сама не надеялась ничего найти.
— Конечно, конечно, госпожа, будем искать, — сказал Бардия, но я знала, что он согласился со мной только по доброте душевной.