— И вот, — говорил жрец, — сестры узрели чертоги Налима, и пировали в них, и взяли от Истры дары. И тогда…
— Как ты сказал, жрец, узрели?
— Чужеземка, не перебивай священного предания. Конечно, узрели. Они же небыли слепыми. И тогда…
Боги посмеялись надо мной и плюнули мне в лицо. Вот что они и людская молва сделали с нашими судьбами, перед тем как вложить повесть о них в уста старого дурня. Без богов тут не обошлось, иначе откуда узнали бы смертные о дворце? Это было вложено ими в чью-то голову во сне, или в видении, или как там еще боги творят подобные вещи, и вложено так, чтобы обессмыслить случившееся, лишить его самой сути. Именно поэтому я и стала писать книгу против богов — чтобы поведать правду о том, что они утаили. Мне часто доводилось судить своих подданных, но ни разу не случалось поймать лжесвидетеля на столь хитрой и тонкой полуправде. Ведь если бы все было так, как рассказывают люди, не было бы никакой загадки и я не мучилась бы, пытаясь разгадать ее. И более того, это предание — оно совсем о другом мире; о мире, в котором боги являются людям зримо и не посылают им обманчивые видения, где они не заставляют верить тому, что противоречит чувствам и здравому смыслу. В том другом мире (где он? и существует ли вообще?) я бы не запуталась в отгадках, и богам было бы не в чем меня упрекнуть. А рассказывать случившееся с нами, не упомянув ни словом о помрачении моих глаз, — это все равно что назвать человека медлительным, не упомянув о его хромоте, или же упрекать в предательстве, не сказав ни слова о том, что он выдал тайну под пыткой. И тут же я представила, как эта лживая повесть станет притчей во всех краях земли, и невольно задумалась над тем, насколько можно принимать на веру любые предания о богах и героях.
— И тогда, — продолжал жрец, — злые сестры задумали погубить Истру. Они принесли лампу…
— Но зачем она — то есть они — хотели разлучить Истру с сыном Талпэль? Они же видели дворец!
— Они хотели погубить ее именно потому, что видели ее дворец.
— Но все-таки — почему?
— Из ревности. Муж и дворец Истры были красивее, чем те, что были у сестер.
И вот именно тогда я решила написать эту книгу. Долгие годы до этого распря между мной и богами была почти забыта; я стала думать почти как Бардия: чем меньше связываешься с богами, тем лучше. Часто я даже почти не верила в существование богов, хотя и видела одного из них собственными глазами. Память о его голосе и лике я надежно заперла в одном из самых темных сундуков моей памяти. Но в тот миг мне снова ясно вспомнилось, как я была бессильна перед ними — незримыми и могущественными, как они — неуязвимые по своей природе — уязвили меня в самое сердце, как они все навалились на меня одну и превратили мою жизнь в нескончаемое мучение. Все эти годы они играли со мной в кошки-мышки. Хвать! — и жертва снова бьется в острых когтях. Но я не мышь, я могу говорить. И писать. Никто не делал этого прежде, но я решилась: правда о преступлениях богов должна быть сказана.
Ревность? Чтобы я — и ревновала к Психее! Мне стало тошно при одной мысли об этом вздорном и пошлом предположении. Видно, у богов понятия о чести такие же, как у черни. Им не пришло на ум ничего другого, кроме измышлений, достойных уличных нищих, храмовых шлюх, рабов, бродячих псов. Неужто и лгать-то они не умеют по-божески?
— …и она бродила по миру, обливаясь слезами.
А, это старик. Он все еще говорит. И как эти слова эхом перекатываются у меня в ушах! Я сжала зубы и попыталась успокоиться, а не то звуки завладеют мной и я перестану понимать, что происходит на самом деле. Я уже почти слышу, как она плачет под дверьми храма…
— Довольно! — закричала я. — Неужто ты думаешь, что я не знаю, когда девушки плачут? Они плачут, когда их сердце разбито. Говори, старик, мне все равно!
— …обливаясь, обливаясь слезами, — повторил он. — И Талпэль, которая ненавидела Истру, завладела ее душой. А Иалим не мог ничем помочь, потому что Талпэль была его мать и он ее боялся. И Талпэль подвергала Истру всяческим мучениями заставляла ее браться за тяжкую работу и исполнять невозможные задания. Но Истра со всем справилась, и Талпэль позволила ей вернуться к Иалиму и стать богиней. И когда это случается, я снимаю с богини черный покров и меняю мои черные одежды на белые, а затем мы подносим ей…
— Ты хочешь сказать, что настанет день, когда Истра вновь вернется к своему богу, и тогда вы снимете с нее черный покров?
— Мы снимаем покров каждую весну, и тогда я меняю свои одежды…
— Какое мне дело до того, что ты там меняешь! Я хочу знать, случается ли это на самом деле! Истра — она все еще бродит по земле или уже стала богиней?
— Чужеземка, ты не понимаешь! Священное предание, оно о священном — о том, что мы делаем в храме. С весны и до конца лета Истра — богиня. Затем во время жатвы мы вносим в храм лампу, и бог улетает прочь. Тогда мы покрываем Истре лицо. Всю зиму она бродит по свету, испытывая лишения и обливаясь слезами…
[33]
Он не знал ничего. Для него не было никакой разницы между жизнью и служением в храме. Он даже не понимал, о чем я его спрашиваю.
— Старик, мне рассказывали это предание и по-иному, — промолвила я. — Мне кажется, что у сестры — или сестер — богини были и другие причины, чтобы вести себя подобным образом.
— Я и не сомневаюсь, — ответил жрец. — У ревности всегда найдутся причины. Вот, скажем, моя жена…
Я не стала его слушать, попрощалась и вышла из прохлады храма под темную сень деревьев. Между стволов поблескивало пламя костра, разведенного моими спутниками. Солнце уже закатилось. Я скрыла мои чувства, которых и сама не могла понять. Но вся прелесть нашего осеннего путешествия поблекла в моих глазах, и я старалась хотя бы не испортить настроения своим спутникам. На следующий день я окончательно решила, что моя душа не обретет покоя, пока я не напишу книгу — обвинение против богов. Мысль о книге жгла меня изнутри, она была для меня как младенец в чреве для матери.
Поэтому я и не могу рассказать об обратной дороге до Глома. Она заняла семь или восемь дней, и по пути мы посетили все достойное внимания как в Эссуре, так и в Гломе. После того как мы пересекли границу, мы увидели повсюду такой покой, такую зажиточность и почтение к моей особе, что сердце мое должно было бы возрадоваться. Но ничто не веселило мой взор и слух. День и ночь напролет я только вспоминала, как все было на самом деле, стараясь не упустить ничего, ни одного движения души, ни одного мельчайшего события. Я извлекла Оруаль из могилы, вытащила ее на свет из колодца, окруженного стенами, и заставила говорить. Чем больше я вспоминала, тем больше оставалось вспомнить — и я часто плакала не по-царски под покровом платка, но печаль моя все равно была слабее, чем негодование. К тому же я спешила. Я боялась, что боги заставят меня замолчать, прежде чем я успею изложить все, что знаю о них. Поэтому каждый вечер, когда Илердия говорил мне: «Вот здесь, Царица, мы поставим шатры», — я отвечала ему: «Нет, нет, мы можем проехать сегодня еще три мили или даже пять до наступления тьмы». По утрам я старалась встать как можно раньше. Сперва я терпеливо дожидалась, пока проснутся остальные; я ежилась в холодном тумане, слушая молодое дыхание спящих; но вскоре мое терпение кончилось, и я стала будить их. Мы вставали все раньше и раньше, а ложились все позже и позже, пока наше путешествие не стало походить на бегство побежденных от преследующего по пятам победителя. Я подолгу молчала, отчего и спутники тоже смолкли. Я видела, что они расстроены этим и шепотом обсуждают между собой, что означает перемена в настроении Царицы.