— Не ты говоришь, госпожа, а твое горе. Прости меня, но это все домыслы. Я работала с ним наравне, так не хочешь же ты сказать, что сильный мужчина не вынес того, от чего не сломалась слабая женщина?
— Ты говоришь как та, что не знает мужчин. Они крепче нас, зато мы выносливее. Их жизнь короче. Мужчины хрупки. Да ты и помоложе его будешь, Царица.
У меня похолодело в сердце.
— Если ты права, — сказала я, — то он мне лгал. Довольно было одного его слова, и я сняла бы с него ношу забот и отправила его на покой со всеми возможными почестями.
— Ты плохо его знаешь, Царица, если думаешь, что он мог сказать это слово. Ах, ты счастлива на троне; мало в мире повелителей, которых так любят их слуги!
— Да, это так. Ты ведь не осуждаешь меня за это? Даже в горе ты не имеешь права упрекать меня — ведь никакой другой любви я не знала. Безмужняя, бездетная — а у тебя все это было…
— Только то, что ты изволила оставить мне, Царица.
— Оставить? Безумная, о чем ты говоришь?
— Нет, нет, я прекрасно знаю, что любовниками вы не были. Это ты предоставила мне — ведь кровь богов не может смешиваться с кровью смертных, не так ли? На мою долю ты не посягала — взяв от него все, что тебе было нужно, ты позволяла ему уползать домой ко мне, пока он снова тебе не понадобится. Недели и месяцы выпроводили в походах, бок о бок ночью и днем, и у вас были общие победы, советы, тяготы, общий солдатский хлеб и грубые шутки. А потом он приходил ко мне — от раза к разу все более худой и поседевший, и засыпал, не доев ужина, и кричал во сне: «На правый фланг, скорей! Царица в опасности!» А утром, не доспав, во дворец: все в Гломе знают, что Царица — ранняя пташка. Вот потому я и говорю: ты оставила мне то, что осталось.
И взгляд ее, и голос безошибочно выдавали чувство, знакомое всем женщинам.
— Как? — вскричала я. — Неужто ты ревнуешь? Она не ответила.
Я вскочила на ноги и откинула платок с лица.
— Взгляни, дура, только взгляни, — кричала я, — как ты могла ревновать его ко мне?
Она подняла глаза и посмотрела. Я втайне надеялась, что мое лицо испугает ее, но в глазах Ансит не было страха. Впервые за этот день упрямые губы ее дрогнули и слезы показались в уголках глаз.
— Ох, — прошептала она, — я и не знала… Так ты тоже…
— Что — тоже?
— Ты тоже любила его. И мучилась. Мы обе…
Мы обе заплакали и в тот же миг очутились в объятиях друг друга. Как это ни странно, ненависть наша иссякла в тот самый миг, когда Ансит узнала, что я всю жизнь любила ее мужа. Я уверена, что все было бы иначе, будь Бардия жив, но его больше не существовало, и нам нечего было делить: мы обе были изгоями, мы говорили на языке, который не понимал никто, кроме нас, в этом огромном равнодушном мире.
В нашем языке не было слов — одни рыдания, слова же были для нас подобны острым клинкам, и мы старались не извлекать их из ножен.
Но это наше состояние не продлилось долго. Мне не раз случалось видеть в бою, как воины сходятся с противником в смертельном единоборстве, но налетает шквал, швыряет им в глаза сухую пыль, опутывает мечи полами плащей. Тогда бойцы забывают друг о друге, вынужденные бороться с ветром. Так и мы с Ансит. Нечто, не имевшее отношения к делу, сделало нас сперва друзьями на короткое время, а затем врагами — и уже навсегда.
Мы высвободились из объятий (я не помню, как это произошло); мое лицо снова закрывал платок, губы Ансит вновь непреклонно сжались.
— Ладно, — сказала я. — Благодаря тебе я почувствовала себя на миг убийцей Бардии. Ты хотела причинить мне боль и добилась этого. Радуйся, ты отомстила. Но скажи, сама ты веришь в то, что сказала мне?
— Верю? Я не верю, я просто знаю, что царская служба выжала из моего мужа всю кровь — год за годом, по капле.
— Почему же ты не сказала мне? Одного твоего слова было бы довольно. Или ты подражаешь богам, которые дают советы, когда уже слишком поздно?
— Почему не сказала? — удивилась Ансит, гордо вскинув голову. — Чтобы ты оторвала его от трудов, в которых была вся его жизнь, вся его слава и доблесть (ибо что такое, в конце концов, какая-то женщина для мужчины и воина)? Чтобы сделать из него малое дитя или впавшего в детство старца, нуждающегося в уходе? Да, тогда бы он был только мой — но какой ценой?
— Но все же — только твой…
— Для меня важнее было принадлежать ему. Я была его женой, а не содержанкой. Он был моим мужем, а не комнатной собачкой. Он имел право жить такой жизнью, которой достойны великие мужи, — а не такой, какая угодна мне. Теперь ты отбираешь у меня сына. Илердия повернулся спиной к дому матери; его манят чужие земли и непонятные мне вещи. С каждым днем он будет все меньше принадлежать мне и все больше — тебе и миру. Но неужто ты полагаешь, что я буду препятствовать ему, даже если бы мне было довольно пошевелить пальцем?
— И ты могла — ты можешь — терпеть это?
— Ты еще спрашиваешь? О, Царица Оруаль, похоже, ты ничего не знаешь о любви! Нет-нет, я не права, просто, видно, царская любовь не такова, как наша. Вы ведете свой род от богов и любите, как боги. Как любит Чудище. Говорят, для него любить и пожирать — одно и то же, не так ли?
— Женщина, — сказала я. — Я спасла ему жизнь. Неблагодарная дура, ты бы стала вдовой на много лет раньше, не прикрой я его своим телом в день битвы при Ингарне. Меня тогда ранили, и рана до сих пор болит к перемене погоды. А где шрамы от твоих ран?
— Там, где они остаются у женщины, рожавшей восемь раз. Да, ты спасла его жизнь. Спасла, потому что она была тебе полезна. Ты бережлива, Царица! Зачем терять верный меч? Позор тебе, пожирательница людей. Ты съела стольких, что и не сосчитать: Бардию, меня, Лиса, твою сестру — обеих твоих сестер…
— Довольно! — закричала я. Воздух в комнате стал багряным. Мне пришло в голову, что, если я прикажу пытать и казнить ее, никто не сможет мне помешать. Арном не решится поднять голос. Илердия поднимет восстание, но не успеет спасти ее, когда она будет корчиться на острие кола, как майский жук, проткнутый булавкой.
Но нечто или некто (если боги, то хвала им) сдержали мой гнев. Я пошла к двери, открыла ее, обернулась и сказала:
— Если бы ты посмела говорить так с моим отцом, ты осталась бы без языка.
— Ну и что? — сказала она.
По дороге домой я подумала: «Она получит назад своего Илердию. Пусть живет дома и трудится на земле. Станет деревенским мужиком, будет сыто рыгать, рассуждая о ценах на скот. А я могла бы сделать его большим человеком. Но он станет ничтожеством, и пусть благодарит за это свою мать. Ей больше не удастся обвинить меня в том, что я пожираю чужие жизни».
Но я оставила Илердию при дворе.
Божественные Врачеватели уже привязали меня к верстаку и принялись за работу. Гнев недолго помогал мне защищаться от правды; гнев устает быстро. Ведь Ансит сказала правдивые слова — она сама не знала, насколько правдивые. Я наслаждалась избытком работы и заставляла трудиться со мной допоздна Бардию, задавала ему ненужные вопросы, только для того чтобы услышать его голос, делала все, чтобы отдалить то время, когда он уйдет домой и оставит меня наедине с пустотой моего сердца. Я ненавидела его за то, что он уходит домой. Я наказывала его за это. Мужчина не упустит случая, чтобы высмеять того, кто слишком сильно любит свою жену, а Бардия был в этом смысле очень уязвим; все знали, что он женился на бесприданнице, и Ансит часто хвасталась тем, что ей нет нужды брать в прислугу девушек пострашнее, как приходится делать другим. Сама я никогда не поддразнивала его, но всяческими хитростями делала так, чтобы другие поднимали Бардию на смех. Я ненавидела тех, кто шутил над Бардией, но издевки над его семейной жизнью причиняли мне сладкую боль. Может, я все-таки ненавидела его? Может быть. Любовь иногда состоит из ненависти на девять десятых, но при этом остается любовью. В одном нет никаких сомнений: в моих безумных ночных грезах (в которых Ансит умирала или, еще того лучше, оказывалась блудницей, ведьмой или изменницей), когда Бардия искал моей любви и сострадания, я заставляла его вымаливать у меня прощение. Иногда я терзала его так жестоко, что он был почти готов наложить на себя руки.