В настоящий момент Анна снова сажает грязные пятна, и сильнее всего ей хочется покрыть ими всю оболочку Софи. Но та сделана из высококачественного грязестойкого материала. Грязь к такому не пристает.
Или, скажем, другой примерчик. Анне четырнадцать лет. Голая, она сидит на полу, раздвинув ноги, и при помощи старого зеркальца и бритвенного лезвия пытается лишить себя девственности, чтобы избавиться от кожицы, которая, говорят, там внизу выросла. Не располагая анатомическими познаниями, она разрезает промежность, которая сильно кровоточит.
Когда Анна выходит из вонючего школьного клозета, снежно-белая Софи накрывает ее стремительной лавиной и погребает под собою.
— Заглянешь ко мне после школы?
— О'кей.
Анна упорно тужится изо всех сил, но наружу не прыскает больше ни крови (как тогда, ванной), ни чернил, ни малинового сока, ни слизи.
Софи, едва касаясь земли, выпархивает мимо нее на улицу. Там светло. Настолько светло, что Софи уже не выделяется на этом фоне и исчезает бесследно.
Отец Ханса Зеппа участвовал в рабочем движении, его убили на Лестнице смерти в Маутхаузене. Лучи заходящего солнца, словно не ведая, что такое могло случиться когда-то, отражаются в стеклах домов на Кохгассе, ослепляя еще сильнее, чем прямой свет. Могущество природы заставляет людей зажмуривать глаза. Принуждает их слепнуть… Обитатели улицы имеют большой исторический опыт по части зажмуривания глаз.
Напротив — галантерейная лавчонка. На маленьких, связанных крючком салфетках в витрине помещаются разноцветные нитки, мотки шерсти, острые иголки. Ханс, тронутый за живое предметами быта, входит во двор муниципального дома, где живет вместе с матерью. Он застывшим взглядом смотрит сквозь пожилую владелицу лавки и ее дочь (обе в черных халатах), отпускающих товар женщинам-надомницам. Мать Ханса тоже надомница. В своей неухоженной квартире она — за деньги, разумеется, — печатает адреса на конвертах.
Картошка, апельсины и бананы в зеленной лавке по соседству тоже выглядят очень обыденно и натурально. «Анна с Райнером наверняка бы сравнили все эти простые вещи с чем-нибудь, знакомым им по искусственной и вычурной поэзии, — думает Ханс с чувством превосходства. — Я намного ближе к природе, я держу руку на пульсе времени. Я свободен в своих естественных чувствах и проявлениях, я допускаю их в себя и выпускаю их наружу». На Лаудонгассе почти непрерывно скрежещет трамвай «пятерка», сначала на остановке, теперь на повороте у булочной. «Я еще не испорчен искусством и литературой», — размышляет Ханс.
Мать тоже смотрит на отраженные блики заходящего солнца. Ее голова и сердце отданы социал-демократам, которые ее частенько разочаровывали. Нельзя, чтобы такое случалось чаще, не то она попытает счастья с коммунистами.
— Откуда у тебя этот пуловер, Ханс? Такая шерсть (кашемир) никак не по зубам нашему домашнему бюджету.
Мать поджигает ниточку, и вонь подсказывает ей: чистая шерсть. Ханс, явившийся домой из энергетической компании «Элин-Юнион», где он учится на монтера силовых установок, тут же сообщает, что пуловер получил в подарок от Софи, своей подружки, у которой богатые родители. И все же он — мужчина, а она всего-навсего женщина. Так оно и останется, уж он об этом позаботится.
— Если так будет продолжаться, ты, сам того не заметив, скатишься к предательству рабочего дела, — говорит мать. Ханс идет на кухню, в единственное отапливаемое помещение, наливает стакан молока, чтобы поддержать в себе силы для упорных занятий спортом. Он спит в крошечной комнатенке, а мать — в холодной гостиной.
— Насрать на рабочий класс, даешь рок-н-ролл!
— Ты — составная часть этого класса.
— Надеюсь, недолго осталось, потому что я хочу стать учителем физкультуры, а может, кто знает, кем-нибудь и почище.
В этот момент из только что подошедшей «пятерки» выплескивается наружу новая порция рабочего люда, растекаясь в боковые улочки и переулки, лестницы затхлых подъездов оживают. Матери семейств бросаются к дверям встречать своих кормильцев, выхватывают у них из рук потертые портфельчики, термосы и жалкие коробки для бутербродов, а в семьях почище — кожаные папки и газеты, недоеденные хрустящие колбаски, промасленную бумагу и тому подобное. На ноги напяливают теперь дырявые домашние носки, которые еще не так давно надевали на работу. Жизнь научила экономить, хотя и не всякому это жизненно необходимо. Нельзя что ни день покупать все новое, коли старое вполне годится и еще послужит. Дети, награжденные первыми, с пылу с жару, затрещинами и оплеухами, поднимают пронзительный вой. «Нет уж, хватит на сегодня, Карли гулять больше не пойдет, нет, довольно». За углом в чахлом скверике по траве снуют спущенные с поводков собаки, гадят там и сям помаленьку. Инвалиды войны, которые в те времена еще оживляли картину города, с интересом наблюдают за собаками, вспоминая былое, когда на территории вражеских государств с ними всем приходилось считаться, а теперь вот не считается никто.
Они хлопают поводками, но собачонки и ухом не ведут. Никто больше не слушается отставных вояк, да и они лишились тех, чьему слову могли бы беспрекословно повиноваться. Увы, нет больше порядка и дисциплины.
Ханс заглатывает несколько бутербродов с маргарином и в старом зеркальце для бритья, которое якобы принадлежало его убитому отцу, рассматривает заботливо уложенный кок.
— Только не начинай опять свои истории про концлагерь, они скоро у меня из ушей полезут, обрыдло.
Владелица галантерейной лавки до половины опустила стальные жалюзи у входа, рядом с ней, уже нагнувшись к выходу, — последняя покупательница, застрявшая за разговором о новом рисунке: эра популярности вышитых картинок на стенках только-только занимается и вскоре разразится вовсю. Люди начинают мечтать об излишнем, едва добившись самого необходимого. О том, что тебе необходимо, лучше уж не мечтать. Солнышко в жизни — явное излишество, если лишних денег нет и не предвидится. А будни, как известно, всегда серы.
— Вот уже месяц, как ты не появляешься на собраниях ячейки, а ведь именно теперь ты бы очень пригодился, нужно расклеивать плакаты (мать — Хансу).
— Да пошла б ты просраться (Ханс — матери).
В ответ она бесцветным голосом принимается цитировать что-то из книжки.
В пятидесятые годы положение рабочих было еще хуже, чем во время глубокого экономического кризиса 1937 года. Этот период называют печально знаменитыми послевоенными годами. Производительность труда росла, что означало не что иное, как усиление эксплуатации, тогда как продуктов питания явно не хватало. Впрочем, на момент описываемых событий дела у всех начинают идти в гору, и в свои права беспрепятственно вступает «экономическое чудо» (выражение это пришло из Германии, и его олицетворением были кинофильмы со стильной мебелью и домашними барами, равно как и множество дебелых блондинок с пышными бюстами, воздетыми горе при помощи лифчиков с проволочными вставками). «Добро пожаловать!» — восклицает толпа. Есть, правда, много таких, к кому никто и ничто не ступает на порог, а уж какого-то там чуда нет и в помине. Они держат дверь нараспашку, чтобы впустить гостей, но напускают только холод с улицы. В число обделенных входит и фрау Зепп.