Запинаясь и повторяясь, она в который раз действует сыну на нервы своей бубниловкой о 1950-м годе, когда все повернулось и были похоронены ее предпоследние надежды (основной пункт сегодняшней повестки дня: пьяные «гвардейцы Олы» врываются на фабрики, награждая тумаками, пинками и ударами дубинок всех, кто под руку попадется, чтобы заставить бастующих снова взяться за работу; Ола этот был депутатом Национального совета от Социалистической партии Австрии, главарем штрейкбрехерских отрядов… и так далее, и тому подобное, сплошной треп без конца и края). Мать совершенно упускает из виду, что в сыне ее уже довольно давно, да к тому же в обратной пропорции, пробуждаются иллюзорные надежды, которые он тем не менее считает вполне реальными. Ханс молод, здоров и полагается на свои кулаки, точно так же как функционеры от социал-демократии Пробст, Коци и Врба полагались на свои, когда громили забастовки коммунистов. Ханс уже взял в толк, что вовсе не обязательно быть деятелем партии, за которую голосуют рабочие, чтобы обработать кого-нибудь дубинкой, сделать это можно безо всяких околичностей и, самое главное, для собственного удовольствия. Глядишь, так и состояние сколотить можно, а потом еще его и приумножить.
Загораются первые уличные фонари, запуская внутрь себя электрический ток. Ток сотворил Ханс, сделал его собственноручно. Никакой боженька не помогал.
— Тебе ведь твоя работа всегда нравилась, — увещевает мать.
— На свете есть кое-что получше, и я даже знаю что, — горячится Ханс.
— Твой отец отдал за это жизнь.
— Я его об этом не просил, жил бы себе, мне на это наплевать. Ты только представь себе, мама, если нас в квартире было бы на одного больше, тут бы вообще не повернуться.
— Ханс, послушай, есть люди, которые занимают гораздо большую жилую площадь, чем им необходимо.
В Венском лесе, по-над речкой, там скамеечка стоит, а в Хитцинге стоят старинные фамильные виллы. «В одной из них живет Софи, и я там тоже поселюсь во что бы то ни стало», — дает себе клятву Ханс. Он заботливо складывает дорогой кашемировый пуловер и надевает полосатую домашнюю кофтенку, из которой давно вырос. Он бережлив, откладывая все на потом (этому надо учиться заблаговременно, потому что пока молодой, всегда оно есть, это «потом», а вот когда состаришься, тут ему и конец пришел), а потом он станет откладывать еще на потом, чтобы хватило на черный день, который, будем надеяться, никогда не наступит.
Теперь, как по команде, во всем доме разражается вечерняя варка-готовка, тошнотворные и аппетитные запахи заполняют лестничные клетки, оседая на облупившейся штукатурке, встречая старых знакомых, чтобы почесать языки: капуста квашеная и капуста свежая, картошка и бобы. Из-за дверей несется вторая волна детского рева, вызванная новой порцией оплеух. Папа устал, у папы нервы под напряжением. Тсс, тихо, не то опять случится короткое замыкание.
Ханс грезит о сверкающем фарфоре, о серебряных приборах, о тонком обхождении, словах и поступках, об осанке и о манере держать себя, в которой никак невозможно неверный тон допустить — лучше уж руку в чужой карман запустить. Ханс — юноша, и у него есть идеал. Юноша и идеал суть одно целое. Отсюда проистекают намерения, в которых определенную роль играет любовь, всегда бескорыстно-жертвенная, поэтому обдирать ее можно как липку.
Ханс говорит, будто Райнер сказал, что в природе сильный всегда подминает слабого.
— Понятно, каким бы я хотел стать.
— А кто он, этот Райнер? — робко спрашивает мать.
— Ты меня достала своими дурацкими расспросами, — дерзит ей сын и сматывается, хотя и не поел толком, а еда молодому организму необходима.
Мать стоит посреди сумрачной комнаты, поясницу ломит от бесконечной писанины, вокруг нее распласталась старая потемневшая мебель, знак того, что в жизни мать ничего не добилась, в чем сама виновата. Кто виноват — тот преступник, а кто преступник — тот и виноват. А еще на нее оседает пластом память о забитых до смерти, о повешенных, об отравленных газом, о тех, кому выламывали золотые коронки. «Привет, Ханзи, спи спокойно!» (Ханзи — так ее мужа звали, и сына тоже так зовут.) Ее Ханс вырос совсем большой, никакой он уже не Ханзи, и в этот момент он как раз выходит из дома на улицу. «Жалко, что папе не довелось увидеть, какой он у нас вырос. Чужие люди были для него важнее семьи. Теперь вот маме приходится в одиночку за сыном присматривать. Для мальчика тяжко без отца расти, об этом часто пишут, девочке-то намного проще». Поскольку мнение это высказывали люди поумнее Хансовой мамаши, то, видно, так оно и есть на самом деле. И солнце не покатывается со смеху, ибо оно только что закатилось за горизонт. От всей улицы, от Кохгассе, остались лишь светлые круги, вышелушиваемые фонарями из темноты домов. Впрочем, вовсе не значит, что если чего-то не видишь, то оно и вообще не существует. Коль скоро оно еще не прошло, не прощено и не позабыто, оно все еще здесь. Оно здесь, и множество судеб, правда, мало кому интересных, по-прежнему накрепко связаны с ним. Ханс рвет эти связи, выбирая иную, более интересную судьбу и растворяясь в ней без остатка.
У осени много прегрешений, особливо когда речь о молодых идет. Старые всегда думают о смерти, а молодые думают о ней исключительно осенью, когда и лист древесный, и зверь лесной упадку поддаются. Райнер говорит, что осенними ночами расправляет крыла своих колдовских чар. И тогда окровавленные кошки, посаженные на цепь в сарае, слизывают вопли с изодранных в клочья шкур. Это такое стихотворение. Когда Райнер мыслит об осеннем увядании, он непроизвольно думает о женщинах: к примеру, мать его увядает на полную катушку. Женщина всегда желает впустить в себя что-нибудь, или она рожает ребенка, которого выпускает наружу. Такой видит женщину Райнер. «Тлетворно струящийся свет», — говорит Райнер об осени в своем стихотворении. Оно еще не совсем закончено, так, самая малость осталась. Как осталась самая малость и для его матери. Отец-то еще молодится, а мать уже не бодрится. А сестру его мать любит больше. Говорит, той нужнее, у нее более ранимая психика. Отец, понятное дело, больше любит именно его, ведь как раз сыну быть продолжателем рода и хранителем фамилии.
Всеми чувствами, не занятыми поэтическим творчеством, Райнер прислушивается к телефону, который легко и просто перенесет Софи в его дом. Если спросить его: «Ждешь чего-то?» — он ответит: «Нет, чего это вдруг мне ждать?», однако на самом деле он ждет не дождется звуков любимого голоса. Раздаются они крайне редко. Нельзя делать первый шаг самому, надо знать себе цену. Отчего этот голос не доносится до него по волнам эфира? Из приемника доносится идиотский концерт по заявкам, где одни идиоты поздравляют других идиотов с их тупыми днями рождения и именинами. Лучше бы всем этим людям вообще никогда не родиться, разницы совершенно никакой, живы они или нет.
Софи крайне редко думает о любви, гораздо чаще — о спорте. Спортивной девушке нечего голову глупостями забивать.
В душу Райнера запало много некрасивых сцен. Ребенок очень от них страдает, и подростку потом нелегко стряхнуть с себя этот груз. Слишком часто ребенок видел, как мать, похожая на скелет старой клячи, от побоев отца складывалась пополам, словно перевернутая цифра V. Главным орудием отцу служили старые домашние туфли, которые после надлежащего употребления хоть выбрасывай. В первый раз он избил ее, очевидно, в тот самый день, когда мы проиграли Мировую войну, ведь до этого дня отец колошматил чужаков самого разного калибра и обличья, теперь же материал для битья имелся лишь в обличье жены и детей. Он загонял людей в болота, где им приходил скорый конец, это подтверждено документально. Не повезло ему в том смысле, что другие, кто занимался тем же самым, теперь снова на коне, а он вот нет. Судьба — она такая, тут каждому свое. В этой бывшей элитной своре встречались и неудачники, такие вот, как отец, которые так всю жизнь и проживут грошовыми засранцами. Элита рассеялась, осталась только пригоршня плоти — сам человечишка. «Как бы то ни было, я честно тружусь, и стыдиться мне нечего», — говорит он. Он перепробовал множество занятий, но успеха нигде не достиг. Даже во Францию ездил, хотел рекламировать какую-то французскую продукцию, используя воздушные шары, но заказ дали другому, которого сочли потолковее. Опять одним шансом меньше, в который уже раз. И отец потихоньку скукоживается — в силу естественного старения.