Сдается мне, подумал я, все дело в моем рассудке. Я принес одеяло с собой и вообразил, будто оно меня преследует. Мне надо чаще общаться с людьми. Мой мирок слишком тесен.
Я поднялся наверх и положил в бумажный пакет три или четыре бутылки пива, а потом начал спускаться. Дойдя до второго этажа, я услышал крики, ругань, а потом выстрел. Я бегом одолел оставшиеся ступеньки и вбежал в сто вторую. Мик стоял, весь распухший, и держал в руках «Магнум-32», из дула которого поднимался едва заметный дымок. Одеяло лежало на кушетке, там, куда я его бросил.
— Мик, ты с ума сошел, — причитала его старуха.
— Как бы не так! — сказал он. — Только ты ушла на кухню, как это одеяло, ей-богу, это одеяло рванулось к двери. Оно попыталось повернуть ручку, но не сумело за нее ухватиться. Когда я оправился от первого потрясения, я встал с кровати и двинулся к нему, а когда я подошел поближе, оно отпрыгнуло от двери, бросилось мне на горло и попыталось задушить!
— Мик болен, — сказала его старуха, — ему делают уколы. Ему всякое мерещится. Ему и раньше всякое мерещилось, когда он пил. Как только его положат в больницу, ему сразу станет лучше.
— Черт побери! — заорал он, стоя посреди комнаты, весь распухший, в ночной рубашке. — Говорю тебе, эта штуковина пыталась меня убить, хорошо, что старый «магнум» был заряжен, я рванул в чулан, взял его, и когда оно снова на меня набросилось, я выстрелил. Оно отползло. Оно опять уползло на кушетку, и вот оно там лежит. Можете посмотреть — там дырка, где я его прострелил. Это не фантазия!
Раздался стук в дверь. Это был управляющий.
— У вас слишком шумно, — сказал он. — После десяти вечера ни телевизора, ни радио, ни шума!
После чего он ушел.
Я подошел к одеялу. Действительно, в нем была дырка. Одеяло казалось совершенно неподвижным. Куда можно ранить живое одеяло?
— Боже мой, давай выпьем пивка, — сказал Мик, — мне уже все равно, помру я или нет.
Его старуха открыла три бутылки, и мы с Миком закурили «Пэлл-Мэлл».
— Эй, малыш, — сказал он, — когда будешь уходить, забери с собой одеяло.
— Мне оно не нужно, Мик, — сказал я, — оставь его себе.
Он отпил большой глоток пива.
— Забери отсюда эту распроклятую штуковину!
— Но оно ведь МЕРТВОЕ, верно? — спросил я.
— Откуда мне знать, черт подери!
— Ты хочешь сказать, что веришь во всю эту чепуху насчет одеяла, Хэнк? — вставила старуха.
— Да, мэм.
— Пьешь?
— Иногда.
— А я говорю, забери ОТСЮДА это распроклятое одеяло!
Я отпил большой глоток пива и пожалел, что это не водка.
— Ладно, старина, — сказал я, — если одеяло тебе не нужно, я его заберу.
Я аккуратно сложил его и перекинул через руку.
— Спокойной ночи, соседи.
— Спокойной ночи, Хэнк, спасибо за пиво.
Я поднялся по лестнице, а одеяло ни разу не шевельнулось. Может быть, пуля сделала свое дело. Я вошел к себе и бросил его в кресло. Потом я немного посидел, глядя на него. Потом мне пришла в голову одна мысль. Я взял таз для мытья посуды и положил в него газету. Потом я взял кривой нож. Таз я поставил на пол. Потом я сел в кресло. Одеяло я положил себе на колени. А в руке у меня был нож. Но проткнуть ножом одеяло было нелегко. Я так и сидел в кресле, в затылок мне дул ночной ветер прогнившего города Лос-Анджелеса, и было нелегко начать резать. Откуда мне знать? Быть может, это одеяло было одной из женщин, которые когда-то меня любили, нашедшей способ вернуться ко мне в образе одеяла. Я подумал о двух женщинах. Потом я подумал об одной. Потом я встал, пошел на кухню и открыл бутылку водки. Доктор сказал, что еще хоть капля крепких напитков, и я умру. Но это я уже проверял. Сначала наперсток. На следующий вечер — два, и так далее. На сей раз я налил полный стакан. Дело было не в смерти, дело было в печали и в чуде. В нескольких хороших людях, что плачут в ночи. В нескольких хороших людях. Быть может, одеяло, которое было той женщиной, либо пыталось убить меня, чтобы увлечь за собой в смерть, либо пыталось любить меня, только, будучи одеялом, не знало как… либо пыталось убить Мика за то, что он помешал ей, когда она хотела выйти за мной из квартиры? Безумие? Конечно. А что не безумие? Разве Жизнь не безумие? Все мы как заводные игрушки… несколько оборотов пружины, она останавливается, и дело с концом… а мы ходим, что-то воображаем, строим планы, избираем губернаторов, стрижем газоны… Безумие, несомненно, а что НЕ безумие?
Я залпом выпил стакан водки и закурил. Потом я взял одеяло в последний раз, а ПОТОМ ВОТКНУЛ В НЕГО НОЖ! Я кромсал, кромсал и кромсал, я искромсал штуковину в те мелкие клочья, которые остались от всего на свете… и бросил эти клочья в таз, а потом я поставил таз у окна и включил вентилятор, чтобы дым выходил наружу, и пока огонь разгорался, я пошел на кухню и налил еще водки. Когда я вышел, костер был яркий и алый, он полыхал хорошо — как все старые бостонские колдуньи, как все Хиросимы, как любая любовь, как любая любовь на свете, а мне не было хорошо, мне не было хорошо на свете. Я выпил второй стакан водки и почти ничего не почувствовал. Я пошел на кухню еще за одним, взяв с собой кривой нож. Я бросил нож в раковину и отвернул крышечку бутылки. Я вновь взглянул на лежащий в раковине нож. На лезвии было яркое пятно крови.
Я посмотрел на свои руки. Я искал на руках своих раны. Прекрасными были руки Христа. Я смотрел на свои руки. Там не было ни царапины. Там не было ни трещинки. Там не было даже шрамов.
Я чувствовал слезы, стекавшие по моим щекам, они ползли, точно глупые и неуклюжие безногие существа. Я был безумцем. Должно быть, я и вправду безумен.