По дороге туда он пролистал Флавия — историю о Елеазаре и зелотах, до последнего сопротивлявшихся римлянам, о прорыве римских войск в крепость и о самоубийстве уцелевших евреев. По какой-то причине сегодня автобус, везший экскурсию в крепость, оказался заполнен итальянцами, среди которых затесались несколько британцев и американцев. На его счастье, гид говорил по-английски и, пока они ехали, рассказывал о мосте Алленби, кибуцах на Мертвом море и парке-заповеднике неподалеку от Эйн-Геди. Как подозревал Лукас, вопросы, касающиеся национальной принадлежности, вероятно, возникли раньше, в самом начале поездки. Гид, пустившись в исторический экскурс о крепости, объяснял точку зрения на Ирода Великого.
— Ирод был евреем, — рассказывал гид, худой, раздражительный человек лет за пятьдесят в клетчатой охотничьей шляпе. — Но в душе он был язычник.
Лукаса всего передернуло от таких слов. Он вспомнил древний черно-белый фильм, который в детстве видел по телевизору. Злодей-индеец был принят племенем хороших индейцев, союзником белых американцев, но вскоре в нем вновь возобладала привязанность к плохим индейцам, в фильме это были гуроны.
«Он родился гуроном, — говорит об индейце-перебежчике справедливо сомневающийся белый герой, которого, насколько он помнил, играл Джон Уэйн. — И если не ошибаюсь, гуроном и остался».
Скаут-полукровка, так и не определившийся, кем считать себя, Лукас, задрав голову и морща лоб, смотрел на громадный, красного цвета отвесный склон, который высился над парковкой. Гид повел группу пассажиров автобуса к фуникулеру, он же достал карту, которую выдала туристическая компания, и стал искать на ней тропу, называвшуюся Змеиной, что вела на верх горы. Достал из рюкзачка и мягкую, цвета хаки шляпу от солнца, которую прихватил вместе с книгами, несколько бананов и оставшуюся бутылку воды, купленную в Иерихоне.
Поднимаясь на гору, он часто останавливался: чувствовал себя не в форме, да и высокое солнце палило. Кожа казалась ссохшейся под отполированным небом. На полпути к вершине он увидел тень под нависающим скальным выступом и прислонился к каменной стене, чтобы смахнуть пот с глаз и перевести дыхание. Группа израильских подростков с рюкзаками на спине бодрой трусцой обогнала его. Безжизненное мерцание пустыни Моаб с высоты казалось совсем близким.
Наконец выйдя на плоскость вершины, он ощутил приступ одиночества и досады. Очередная роковая гора, очередное прославление крови и долга. Шагая по туристской тропе, он почувствовал, что руины дворца Ирода, мирская радость колонн с каннелюрами, мозаичный пол тепидария действуют на него успокаивающе. Если бы ему нашлось место в Масаде, подумал Лукас, то среди тех, кто столь же охотно лечится на водах, как воюет из-за религии. А если бы пришлось принять чью-то сторону, он, наверное, мог бы оказаться на любой или быть на обеих по очереди, как Флавий. И мог бы найти пристанище в Десятом легионе — среди подонков, отбросов империи, где, без сомнения, было сколько-то запутавшихся мишлинге
[105]
, наемников и антипатриотов вроде него самого. Он принадлежал к позднеимперскому, безродному, космополитичному племени.
Группа, с которой он приехал из Эйн-Геди, завершила обход памятников истории и уже спустилась на фуникулере. Лукас, следуя указаниям путеводителя, двинулся от синагоги времен Ирода через лагерь зилотов к византийской часовне. Обошел крепостные стены от одной наблюдательной башни до другой, и действительно было нетрудно услышать проклятия народа, вопли убиваемых, как скот, семей, представить окровавленные спаты
[106]
, мелькающие на фоне синего неба.
Он нашел скамью в тени восточной стены и присел, чтобы пролистать книгу британского историка. Ученый муж оказался скептиком в отношении Масады и ее несгибаемой стойкости. Он придерживался того же мнения относительно вдохновляющих историй о легендарном Леванте
[107]
, что и Айра Гершвин: не факт, совсем не факт
[108]
.
Историк полагал, что Флавий, драматизировавший события, как большинство авторов древних хроник, выдумал прощальное обращение Елеазара к своим воинам в подражание греко-римским образцам. На самом деле в итоге одни зилоты убили себя и свои семьи, другие погибли сражаясь, а остальные спасали свою задницу и были перерезаны, или взяты в рабство, или сумели спрятаться.
Не были зилоты и самоотверженными патриотами. Они занимались бандитизмом и убийствами, терроризировали страну, убив больше евреев, чем язычники. Нечто подобное Лукас слышал и прежде, но чтение профессора в колдовском очаровании этого места принесло ему новое облегчение. Так или иначе, это были люди как люди. Фундаментальные вещи остаются. А официальная история Масады — это из разряда военных парадов, государственной пропаганды или иконы героизма вроде голливудских костюмных драм с суровым Кирком Дугласом
[109]
. Или это другой фильм? Надо будет уточнить у Цилиллы.
Он спрашивал себя, становится ли нам лучше, когда оказывается, что старые истории, которые поддерживали нас в жизни, лживы? Становимся ли мы от этого свободнее? Спускаясь в кабинке фуникулера, запертый в этом лощеном чуде технологии, он смотрел на стоянку, которая поднималась навстречу со дна долины. За линией туристских автобусов виднелись корпуса фабрики удобрений, заменившей проклятие Содома.
Его автобус уже ушел, пришлось дожидаться другого. Через десять минут подошел местный, полный солдат с автоматами. Лукас забрался в него и сел напротив водителя.
Солдаты, как оказалось, после окончания дневной смены ехали принимать минеральные ванны, и автобус свернул к спа-центру. По одну его сторону была стоянка с объявлением на трех языках: «СТОЯНКА АВТОБУСОВ ЗАПРЕЩЕНА», сюда они и подкатили. Тут же выбежал служитель — маленький человечек в соломенной шляпе и круглых солнцезащитных очках, чтобы преградить им дорогу. Когда автобус выруливал на стоянку, служитель обежал его и встал перед ним, раскинув руки в чуть ли не космически-пафосном жесте. Это был жест человека, который, повидав на своем веку всякое безрассудство, требовал от мира не уничтожать остаток его веры в разум. Водитель просто фыркнул и объехал его. Потом повернулся к Лукасу и, показав на служителя, сказал пренебрежительно:
— Социалист.