Мир утром, подумал он, такой вдохновляющий! Отчаяние — глупость. Но он глупец.
На священной обители бахаистов и гробнице самого Баба лежал след скромного ориентализма. Словцо «ориентализм» было из самых употребительных на Кипрской конференции
[304]
. Очевидно, усыпальница Баба соотносилась с великими шиитскими гробницами в Персии. Почему нет, раз уж традиционный шиизм скрывал в себе арийскую гипотезу, парадоксальные символы, универсалистский порыв, иногда взрывавшийся ересью.
Единственность Бога и братство людей — какую свободу несет подобное упрощение! Непременно задаешься вопросом, каково было чувствовать себя Бабом, видеть все сведенным воедино? За тысячелетия до него еврей-караим Абу-Иса аль-Исфахани приводил доводы в пользу монотеизма. Моисей, Иисус, Магомет. И в их числе, конечно, сам аль-Исфахани. Проявив немного воображения, можно протянуть ниточку к Де Куффу.
Лукас разулся и вошел в гробницу мученика в сопровождении служителя. Тишина, полутьма, сияющий сноп света — что-то от Исфахана
[305]
, что-то от «Лесной поляны»
[306]
.
Служитель был американский негр в голубом костюме из полиэфира, со шрамом на лице, похожем на бритвенный. Может, отсидел в тюрьме, подумал Лукас, там и обрел веру. Вежливым и приятным голосом с южным акцентом он рассказывал историю Баба, историю его вероучения. Лукас больше прислушивался к его голосу, чем к словам.
— Мир тебе, брат, — сказал негр, когда Лукас внес посильное пожертвование и пошел к выходу.
Суровый чувак. Мир ничего не стоил для того, кому не пришлось узнать, что такое война. В устах этого типа мир казался молоком и медом. Ничто не бесплатно.
— И тебе мир, — ответил Лукас.
Может, у бахаизма есть свои темные и безумные стороны, размышлял Лукас, спускаясь с горы. Интриги вокруг власти и денег, слабости, возведенные в культ. Но в такое славное утро приятно было вообразить, что ничего подобного нет. Он дошел по извилистым улицам жилых кварталов верхнего города до нижнего и уселся в кафе с видом на воду. После полудня позвонил бенедиктинцам узнать, можно ли взять интервью у отца Жонаса Герцога. Монах на другом конце провода сообщил, что отец Жонас интервью больше не дает.
— Не обязательно интервью, — сказал Лукас. — Я лишь попрошу прокомментировать недавнюю конференцию. И, — добавил он, — у меня есть несколько вопросов личного характера.
Монах неуверенно ответил, что в пятницу у отца Жонаса трудный день: много административных дел и вдобавок обязанности исповедника. Лукас поблагодарил и решил попробовать добраться до отца Жонаса под предлогом исповеди.
Монастырская церковь стояла в окружении тополей в полумиле от бахаистского святилища, но была не видна оттуда. Она была не особо древней — строение в неороманском стиле, немного похожее на церковь Сен-Жермен-де-Пре и представляющее собой очередную уступку Османской династии французам. Мимо проходила оживленная дорога, движение по которой было лишь чуть менее интенсивным по случаю наступления еврейской Пасхи. Хайфа была городом со смешанным населением и, вообще говоря, светским.
Палестинец в латаной сутане, стоявший в дверях, вежливо поинтересовался у Лукаса, с какой целью он пришел.
— Да просто подумал, дай-ка зайду, — сказал Лукас.
Похоже, ответ того удовлетворил. Лукас не мог решиться спросить о часе исповеди, но, оказавшись внутри, понял, что пришел вовремя. Ряды палестинских подростков семейными группками стояли вдоль обеих сторон церкви, ожидая своей очереди на исповедь, мальчишки справа, девочки слева. Священники распознавались по пластиковым полоскам на дверцах исповедален, на них было написано имя и языки, которыми они владели: отец Бакенхёйс выслушивал покаяния на голландском, французском, немецком и арабском; отец Леклер давал советы на французском и арабском; отец Вакба понимал французский, английский, арабский и коптский.
Кабинка Жонаса Герцога располагалась на полпути к алтарю справа, но никого из мальчишек возле нее не было, и внутри тоже было пусто. Поблизости вдоль стены выстроилась очередь из разнообразных иностранцев.
— На каком языке говорит отец Жонас?
— На всех, — ответил ризничий.
Как сам дьявол, подумал Лукас и сел на скамью ожидать своей очереди. Может, церковь и не была древней, но все же в ней пахло холодным старым камнем, ладаном и смирением.
Затем появился человек — по всей видимости, Герцог. Лукас читал, что ему шестьдесят, но выглядел тот даже старше. Он пришел из сияющего света Святой земли во мрак отступничества, преклонил колена перед Святыми Дарами, поклонился распятию. Скованный и сгорбленный, в черно-белом бенедиктинском одеянии.
Свою табличку Герцог принес с собой. На ней было написано его имя на иврите, арабском и латинском. «Yonah Herzog — Jonas Herzog, OSB»
[307]
.
Кое-кто уже давно ждал Герцога. Когда последний покаявшийся грешник ушел и Лукас поднялся на ноги, его опередила внезапно появившаяся молодая европейская женщина. Скромно одетая привлекательная блондинка в белом платье без рукавов, на плечи накинут хлопчатобумажный свитер. На голове белый шарфик. Немка? Вид у нее был смятенный.
Лукас решил, что женщина замужем, молодая мать семейства, неверная супруга вице-консула или супруга неверного вице-консула. В этой стране так много возможностей для супружеской неверности, для непростительных случайных связей, слишком много обязательств, чтобы их не нарушать. Спать с женатым коллегой, или с лихим палестинским партизаном вроде Рашида, или со своим шефом из Шин-Бет. Естественно, она пришла к Герцогу, который знал цену измене и ее прелести.
Она исповедовалась долго. До Лукаса доносился лишь тихий шелест речи, похоже французской. Затем молодая женщина вышла и направилась к алтарю, чтобы, как в древности, произнести покаянную молитву.
Лукас встал, желудок у него свело, словно он снова вернулся в детство, затем ступил в темноту исповедальни и стал на колени наедине с распятием. Скользящее окошко отца Герцога открылось. В полутьме Лукас различал его острый профиль и поблескивающую стальную оправу его очков. Неожиданно он растерялся, не зная, как начать. Хотя он не намеревался исповедоваться, но все же попробовал вспомнить шаблонную форму исповеди по-французски.
— Последний раз я исповедовался двадцать пять лет назад, — услышал он собственный голос.
— Двадцать пять лет назад? — едва заметно удивился отец Герцог. — И вы хотите исповедоваться сейчас?