Лукас попытался понять французский священника, а потом и смысл вопроса.
— Вы совершили преступление? — спросил священник.
Un crime
[308]
. Это привело на память Бальзака
[309]
.
— Нет, отец. Никакого, как говорится, серьезного преступления.
— Готовитесь причаститься Святых Тайн?
Единственный правильный ответ был бы сказать «да». Но вместо этого Лукас сказал по-английски:
— Нет. Но я хочу поговорить с вами.
— Я лично не могу быть к вашим услугам, — ответил отец Герцог по-английски. — Я здесь в качестве священника.
— У меня вопросы религиозного характера.
— Могу предложить вам лишь причаститься. И то лишь, если вы человек крещеный.
— Я крещен, — сказал Лукас, — и так же, как вы… смешанного происхождения.
Герцог вздохнул.
— Если бы вы могли уделить мне несколько минут, — сказал Лукас, — думаю, это помогло бы мне. Я готов подождать. Мы могли бы условиться о встрече.
— Вы журналист?
— Был им, — ответил Лукас. — Да.
— И пишете о религии?
— О войне, главным образом.
— По решению суда я больше не даю интервью.
— Тогда попрошу вас об одном. Только дать мне совет. Конфиденциально. Не для печати.
— Хотите, чтобы у меня были неприятности? — спросил Герцог почти шутливо.
— Не хочу.
— Понятно. Что ж, должен вас попросить. Если не трудно подождать, могу встретиться с вами по окончании исповедей.
— Конечно. Я подожду.
Он вышел из кабинки, как послушный мальчик, и сел на прежнюю скамью. Все это было так по-детски, но делать нечего.
Молодая блондинка по-прежнему стояла у алтарной ограды, вознося покаянную молитву, и он ей позавидовал. Когда она, перекрестившись, направилась к выходу, ему захотелось пойти за ней. Захотелось делить с ней ее веру, ее тайны, ее жизнь. Он почувствовал себя совершенно одиноким.
Больше никто не заходил к отцу Герцогу исповедоваться. Лукас задремал, сидя на скамье, а когда проснулся, церковь была пуста и священник в нефе смотрел на него. Свет в приоткрытых дверях потускнел.
— Простите! — извинился Лукас.
— Bien
[310]
.
— Мы куда-нибудь пойдем?
Священник сел рядом с ним на скамью:
— Поговорим здесь. Если вы не против.
В нем было много от француза: обходительный, ироничный.
— Конечно не против, — сказал Лукас и чуть отодвинулся.
— Вы упомянули о своем смешанном происхождении. Это проблема для вас?
— Я был католиком. Веровал. Мне следовало бы понимать веру, но я не могу вспомнить, что это такое.
Герцог едва заметно пожал плечами:
— Когда-нибудь, может, вас и осенит.
— Меня тянет обратно. Но не очень получается припомнить тогдашнее состояние.
Это было совершенно не то, о чем он собирался говорить. Загнал себя в угол заготовленной стратегией интервью. Иногда, говорил ему редактор, надо рассказать историю своей жизни. Но он вышел за рамки, слишком раскрылся и снова потерял контроль над собой.
— В таком случае надо молиться.
— Я нахожу молитву нелепостью, — сказал Лукас. — А вы не находите?
— Наивно молиться по-детски, — сказал Герцог, — если вы уже не ребенок.
— Расскажите, что значит быть евреем, — попросил Лукас. — Это касается духовной области?
— «Нет уже ни Иудея, ни язычника, — процитировал отец Герцог, — нет раба, ни свободного; нет мужского пола, ни женского; ибо все вы одно во Христе Иисусе»
[311]
.
— Это я знаю, — сказал Лукас. — Но принадлежность к еврейству должна что-то значить. Как связь между человечеством и Богом.
— Святой Павел говорит нам, что мы пребываем наедине с Богом. Что не подразумевает отсутствия у нас ответственности перед человеком. Наш моральный пейзаж обнимает все человечество. Но в конечном счете мы — отдельные мужчины и женщины, взыскующие благодати… Мы не можем стать менее одинокими. Вы спрашиваете, почему Бог явил Себя евреям? Думаю, можно найти тому социальные и исторические причины. Но факт тот, что мы не знаем почему.
— Вы чувствуете себя евреем? — спросил Лукас.
— Да, — ответил священник. — А вы?
Лукас задумался, потом ответил:
— Едва ли.
— Хорошо. Потому что вы и не еврей. Вы американец, так?
Лукас почувствовал себя отверженным. В нем заговорила гордость американца, и захотелось сказать Герцогу, что, мол, ни к чему выставлять его еще большим ничтожеством.
— Но я чувствую, — однако сказал он, — что какая-то часть меня жила прежде.
Помедлив, Герцог заключил:
— Не все, что мы чувствуем, является откровением.
Сконфуженный, Лукас приготовился рискнуть нарваться на оскорбление. Он действующий журналист, думал Лукас. Есть удостоверение; он может пойти куда угодно, говорить что угодно. Их голоса гулко звучали под каменными сводами.
— У раввинов-каббалистов, — сказал он священнику, — я нашел самые великие, какие только знаю, истолкования жизни и истины. И увидел, что они возрождают во мне религиозные чувства, которых я не испытывал…
— С детских лет?
— Да. И вот я задаюсь вопросом, не есть ли эти вещи то, что я знал всегда? Я имею в виду, вечно.
— Первый раз в Израиле? Вы можете подать на израильское гражданство. Это несложно устроить. Не с моей помощью, к сожалению.
— Я понимаю одно, исходя из другого.
— Мой вам совет: не рассказывайте рабби, что вас так увлекают книги, которых вы, вероятно, не способны понять, и написанные на языке, которого не знаете. А то он вышвырнет вас из кабинета.
— Это правда, — спросил Лукас, — что мы должны лишиться жизни, чтобы обрести другую?
— К несчастью, да.
— Но вы утверждаете, что продолжаете оставаться евреем.
— Потому что я еврей. Это мое самоощущение, моя проблема и мой путь к благодати.
— А мне как быть?
— Вам как быть? Вы американец в мире нищеты и страдания. Чего вы еще хотите?