Следующий день был поприятнее, и в «Атаре» выставили столики наружу. Но Оберман занял свой обычный столик, внутри, возле кофеварок эспрессо.
— Собираюсь что-нибудь написать о Герцоге, — сказал Лукас своему соавтору.
— Он не вполне жертва иерусалимского синдрома. Но случай интересный.
— Человек интересный.
— Ты отождествляешь себя с ним? — спросил Оберман.
— Я не претендую на звание выжившей жертвы холокоста. Не думаю, что тут подходит слово «отождествлять». В нем что-то осталось от мальчишки, ждущего родителей под распятием. Ждущего там, где они его оставили.
— Понимаю.
— Что-нибудь коротенькое, — сказал Лукас. — Потому что он приехал сюда в поисках, так сказать, родственников. А его отвергли.
— «Презрен и умален»
[323]
. Хорошая идея. Напиши. — Оберман бросил на него критический взгляд поверх чашки турецкого кофе. — Ты неважно выглядишь. Не приболел?
— Думаю, нет, — ответил Лукас. Помолчал и добавил: — Ходил вчера вечером с Сонией на концерт.
— Хорошо. По крайней мере, они не отрезали ей все связи с внешним миром. И все же.
— Я им не позволю.
— Мой дорогой, они дадут ей доски и гвозди, и она сама построит для себя тюрьму. Жаль, что ты лично причастен. Но поверь, я понимаю твое положение.
— Из-за Линды? — Лукас покачал головой. — Забавно, а мне было трудно представить, чтобы ты чахнул по ней.
— Это потому, что я врач и, значит, ничего не чувствую?
— Извини, — сказал Лукас. — И еще извини, если можешь, что я так сказал, потому что мне плевать на Линду Эриксен. Мне было трудно представить, что она способна вызывать какие-то чувства.
— Линда — куколка. Типичная американская красотка без мозгов. Но можно увлечься куколкой. — Оберман помешал ложечкой сахар в крепчайшем черном кофе. — Интересно, о чем они с Циммером разговаривают? Вообще меня очень интересует Циммер. Кстати, Сония что-нибудь говорила тебе об эбонитах?
[324]
Или о «Свиданиях» Климента?
[325]
Знаешь о них?
— Где-то слышал. Очень давно. Кажется, еще в универе. Сония о них не упоминала.
— Нет? Не говорила ли она тебе, что в иной жизни вы с ней были эбонитами?
— Она говорила, что у нас родственные души. И заявляет, что знает мой тиккун.
— Разиэль одержим эбонитами. Скоро, если не ошибаюсь, ты услышишь о них от Сонии.
— Только этого не хватало!
— Эбониты были евреями-христианами, — сказал Оберман, — я имею в виду древних евреев, во времена еврейской церкви — церкви Иакова. «Свидания» были частью их Евангелия. Разиэль верит, что Де Куфф и Сония являются носителями душ эбонитов. Похоже, он верит, что и ты таков. Он верит, что мессия явится из этого рода. Вот почему он зациклился на Де Куффе. Во всяком случае, таково мое мнение.
— Ты действительно считаешь, что она настолько под влиянием Разиэля?
— Боюсь, что так. В данный момент. Но, думаю, она любит тебя. В конце концов, она же говорит, что у вас родственные души.
— Почаще бы говорила, — ответил Лукас.
Днем он поехал в библиотеку Еврейского университета посмотреть, не найдет ли там какой литературы об эбонитах и о «Свиданиях» Климента. Все издания, насколько он мог определить по каталогу, были на немецком. Имелась единственная монография на английском — краткий свод учений, представлявших Христа как еврейский гностический эон, который явился Адаму в виде змия, а затем Моисею
[326]
. Душе Иисуса было предназначено постоянно возвращаться, пока при конце света он не явится окончательно, воплощенный в иной личности, в качестве мессии.
Прослеживая концепцию еврейских христиан, Лукас обнаружил, что Вальтер Беньямин
[327]
написал о том, как Пикоделла Мирандола мистически выводил Троицу из «берешит», первого слова Бытия. Лукас испытал странное ощущение, увидев определенное сходство ситуаций: Беньямин был ментором его отца, человеком из отцовского круга.
Когда опустился вечер, он снова бродил по Старому городу. У дверей англиканского приюта и Христианского информационного центра толпились иностранцы. Тут же из темноты возникали уличные мальчишки, приставая к ним с ложными сведениями и неправильно указывая дорогу. Бродил нищий по имени Мансур, хватая иностранцев за лацкан и требуя бакшиш. Мансур был человек-легенда. Говорили, что глаза ему выколола сумасшедшая молодая американка, к которой он приставал. Многие палестинцы верили, что девчонка была подставная, что ее поступок был жестоким уроком, имевшим целью подорвать уверенность палестинского мужчины в себе, и что израильское правительство выслало ее из страны без наказания. На базаре Лукас отыскал старого палестинского знакомца, Чарльза Хабиба, который стоял за стойкой своего кафе.
— Пива нет, — сразу предупредил тот Лукаса.
— Нет пива?
— Пива нет. Мое уважение мученикам.
— Понятно. Но хоть ты есть. Так сделай мне чашечку кофе по-турецки.
— По-арабски, — напомнил Чарльз. — Как пишется? О Вуди Аллене пишешь или о меджнуне?
— О меджнуне.
— Хорошо. Я тебе говорил, что приезжает моя племянница из Уотертауна, штат Массачусетс? Она сможет научить меня американским методам. Мое дело будет оберегать ее от неприятностей.
— Зачем она приезжает?
— Моя сестра хочет, чтобы она посмотрела, как тут живется. Я им сказал: забудьте. Лучше ей ничего не знать об этом.
В зеркале за спиной Чарльза Лукас поймал беглый взгляд молодой блондинки. Он мог поклясться, что это была та же женщина, которую он видел в Хайфе, у Жонаса Герцога в бенедиктинском монастыре. Он повернулся и увидел удаляющуюся спину и светлые непокрытые волосы, выделяющиеся среди вечерних толп. Похоже, она направлялась к небольшому ответвлению на Виа Долороза, которое вело к площади перед храмом Гроба Господня. Секунду спустя ему показалось, что он увидел и Сонию, вроде бы узнал ее платок и очертание щеки.