— Я всегда предполагал, что ты не гомосексуалист, — сказал отец. — Я не ошибаюсь?
Лукаса рассмешили его слова.
— О господи! Будь я геем, думаешь, ты бы об этом не знал? Или что-то со мной не так, Карл? Слишком люблю мюзиклы? Не та походка?
Позже девушка, с которой Лукас спал, студентка Барнардского колледжа, подрабатывавшая официанткой у «Микаля», сказала ему:
— Знаешь, твой отец вроде как подкатывался ко мне, на полном серьезе.
— Вот придурок! Пожалуйся на него.
— Что? Ты так шутишь?
— Шучу, — сказал Лукас. — Он крутой чувак. Только не спи с ним.
На прощании с Гейл Хайнс они поставили ее фотографию, вырезанную из двадцатилетней давности афиши концерта в Таун-холле. На ней она была не просто красива, но вся светилась, глаза устремлены ввысь, словно ей открылись небеса и она, готовая запеть, слушает вступление музыки сфер. Увидев афишу на треноге перед залом, Лукас сразу понял, в какой момент мать подловили. Через секунду она расхохоталась бы. У нее всегда было возвышенное выражение перед тем, как на нее нападал смех. Для нее было проблемой не захихикать на сцене. И на той же поминальной службе они поставили пластинку с ее исполнением «Песни о земле». Abschied
[346]
. Умирающая осень, печальное вынужденное расставание с жизнью. Как эхо над тихим, меланхоличным альпийским озером. Abschied. Abschied. Вознесение. Только умирающая Кэтлин Ферриер
[347]
пела ее лучше. Карл опрометчиво настоял на том, чтобы прокрутить именно эту запись. После чего у всех присутствовавших, разумеется, окончательно съехала крыша. Раздались дикие рыдания. Несколько ее фанатов присоединились к скорбящим родственникам; люди любили ее.
Как бы удивило и восхитило ее воскресение, думал он среди мерцания свечей в храме Гроба Господня. Как естественно она восприняла бы его, с достоинством и с восхищенной улыбкой, в своем золотом платье, ничем не выдавая расстройства тем, что оказалась на кладбище в Квинсе. Она была бы очень довольна тем, что снова живет.
Затем, перекрывая пение молитв, послышался гулкий звук отодвигаемого засова и удар дерева о камень. Главная дверь отворилась; бдение закончилось. Лукас пошел на серый утренний свет. Растекаясь по каменному полу, тот выхватил столбы кружащейся пыли и дыма. Вместо того чтобы выйти наружу, Лукас остановился у камня Помазания и посмотрел в сторону часовни Голгофы.
Верующим нравилось считать, что Христос был распят на Голгофе и там же находится могила Адама.
«Ибо, как смерть через человека, так через человека и воскресение мертвых… Так и написано: первый человек Адам стал душою живущею; а последний Адам есть дух животворящий»
[348]
. Это было немного похоже на Де Куффа.
Он вышел на улицу, где воздух был свеж и влажен от росы, прохладный горный воздух Иерусалима, пока еще не отравленный выхлопными газами. С Храмовой горы, высившейся над улицей, несся призыв к молитве, и подумалось, что ему никогда не забыть этого безумного места.
Сменил бы он трезвомыслие на веру? Если да, то только в Иерусалиме. Ни в каком городе вера не настигает тебя в поезде метро, на вапоретто
[349]
— где угодно. Но в Иерусалиме — не так. Можно бесконечно открывать его, времени предостаточно — вечность, по сути. Он знал, что может с ним случиться, если останется тут. Понимал определенную опасность привыкания, ослабление способности к критическому взгляду. Он размышлял над опытом познающего сознания, гнался за призрачными искусительницами, разговаривал с германскими эльфами. Слишком много пил. Слушал Сонию: «Если хочешь слушать песню мою, ты должен пойти со мной».
В компании, с которой Лукас шел к купели, были наркоманы и чокнутые всех возрастов и национальностей. Половина из них провела ночь в храме Гроба Господня, а раннее утро собиралась провести у Вифезды, медитируя над таинствами моления, свойствами Аллаха, Сефирот. Как все они были уверены в себе! Как целеустремленны! Лукас испытывал трепет перед ними, стоя у дверей церкви Святой Анны и глядя, как они проходят внутрь. В их глазах горел безумный свет.
Затем вдруг его дыхание прервалось, из него будто враз выкачали воздух — так, по рассказам, действует напалм, выжигая кислород в теле жертвы. Он пошатнулся на булыжной мостовой и прислонился к дверному проему близ монастыря Бичевания. Ужас охватил его. Как если бы он не нашел, никогда не найдет выход из того жуткого храма.
Как? Как кто-то мог поверить в Завет и грядущее спасение? Как этот опаленный полумесяц главного желания и утраты, это место ненадежнейшей сделки могло быть названо святым? Бог-чудовище этого храма без усилий, любовно создал стремительную хищную ящерицу, «глаза — как ресницы зари», — погружающегося в воду красноглазого яростного бегемота. Его символом был крокодил. Он был крокодил.
Место, куда он зашел, отступник и заблудший христианин, Вечный жид. Разноголосица молитв: в мечетях, в грядущем восстановленном Храме, в мерцающем помешанном свете церкви — у всех за словами о милосердии прячется мысль о кровавых оправдывающих заветах. Власть крови и гроба. Первые будут последними, кривизны выпрямятся, и всеобщее отмщение.
Земля Бога, который любил перемещаться на смерчах, и ты должен просто верить в него, старого чародея, во все те бессолнечные, жизнерадостные утра с непрерывным, едва различимым горизонтом. Он совершал все это, конечно, чтобы усилить ужас нижайших из его преданных слуг. А после этого ему не хватало класса, чтобы удержаться и не похваляться перед ними, когда они были в глубочайшем отчаянии.
Но мы должны верить в невидимого громогласного исполина этой земли, грозного Ветхого Днями. Благословен Он за то, что близок, как чертова вселенная, грядущий любить и миловать. Сей персонаж «Алисы в Стране чудес» на троне бытия, космический психопат на завихряющейся слоистой колеснице, все, что мы должны любить, чтить, лелеять в мире вне нас, наших утроб, отверстий нашего тела.
И должно было верить в саму землю, знаменитую тем, что она была избрана среди иных народов, в ее каменный хлеб, и суровую праведность, и немые каменные свидетельства, что стоят в ее пустынях подтверждением этому. Но набавление? Преклонение? Святость?
Только не я, подумал Лукас. Non serviam
[350]
.
Вскоре он почувствовал себя немного лучше. «Рено» его был припаркован на улице Саладина — в манере израильтян, с заездом на тротуар. Только подойдя к машине вплотную, он увидел, что заднее стекло разбито, а краска вокруг почернела и пошла пузырями. Кто-то разбил его ночью, может, из-за желтых номерных знаков, а может, просто видели, как он парковался, и хотели завязать с ним отношения.