Дотошный читатель, должно быть, давно уже заметил, что мы знай только топчемся на одном месте и все никак с него не сдвинемся. А ведь какие были свободные, вольные в главах, предшествующих этим! Ну хотя бы во второй или в пятой… в седьмой. Довольно мельком пробежаться по ним взглядом, чтоб неоспоримо в этом убедиться. Так какова же причина этакому топтанью? В первую голову, должно быть, такова, что, пошучивая, шутка за шуткой, пренебрегши правилами, установлениями и обыкновениями, невольно и незаметно ввели — можно сказать, втащили — новые правила. А теперь следуем по самим для себя проложенным колеям и стезям, да еще и пребываем настороже, усиливаемся не сойти с них, не сбиться с пути. Что же, стало быть, до того шли напролом, перли напропалую? Точней, куда вывезет нас кривая, без ранжира и строя?
Ну и что, не обходились разве без них, без ранжира и строя? Нет, справедливые господа, и нет! Полагать полагали, что легко обойдемся, а на поверку угодили в отхожее место. И если не согласны и долее пребывать в смраде и тине, то придется не щадить себя и прибегать к множеству разного рода уловок и хитростей, дабы выбраться на свет Божий, сиречь от затянувшегося раздабарыванья воротиться к исходному положению. Можно ли не согласиться со столь разумным решением? Однако же, чтоб претворить его в жизнь, куда как не довольно кусать себе ногти и скрежетать зубами. Напротив того, надобно напрочь забыть и хоть ненадолго отбросить столь давно в нас примечавшееся, этакое верхоглядное, облегченное поведение и прямиком обратиться к делу. Верней, отследить его в последовательности, по порядку. Таким, скажем, манером…
Старый-престарый, многажды перекрашенный, местами прошпаклеванный «Мерседес» цвета дерьма громыхает — не громыхает даже, а жужжит, как предвестник смерти жук, по мостовой. Однако же «Мерседес», пусть даже видавший виды, завалящий, обшарпанный, все-таки «Мерседес» и несется по пустынным, укрытым ночною мглой стогнам града, как пущенный из пращи камень, разве что при поворотах в узейшие закоулки слегка поскуливает, полязгивает и подскакивает всем корпусом. В закоулки эти он, можно сказать, не въезжает, а этак вваливается, впадает, взвившись вверх чуть не на двух колесах, и до того как впасть окончательно, подрагивает кормой, или, если выразиться более популярно, задом, и вытягивает по асфальту дымящиеся темные полосы. В глазах вцепившегося в руль Шамугиа не прочитывается ни малейшей здравой или трезвой мысли — он витает в небесных высях. Да и что в них прочтешь, когда они застыли, остекленели так, что похожи на сиротливые жемчужины-пуговицы в глазницах у чучела. Весь же он сейчас больше смахивает на недоумка-беглеца из дурдома, чем на едущего по делу следователя. Впрочем, поверишь ли, чтоб таким испытанным фантазерам-мечтателям, каковыми предстаете пред нами вы, мои передовые, не пришло на ум сопоставления, куда более пристойного, подходящего для нашего персонажа, нежели грубоватые недоумок, фантазер, недалекий? Неужто он сейчас не больше напоминает пилота гоночного автомобиля, чем удравшего из клиники психа? Ни за что меня не уверите, что на земле отыщется человек, не видывавший хотя бы раз в жизни документальных кинокадров (и какой такой Божий гнев мог свалиться именно на вас, мои многоопытные, чтобы вам не пришлось их видеть): пулей летящий, впившийся в узкий руль пилот Формулы-1, подрагивающий в полете, как вошедший в транс на спиритическом сеансе медиум. Вспомнили, что и говорить, такой кадр? Так вот Шамугиа именно так и трясется-содрогается: истый гонщик с одной рукой на баранке, другой на рычаге скорости, который он время от времени, а в особенности на поворотах переключает так резко и грубо, будто бы силится вырвать с корнем.
Что касается вздрагиваний и подскоков, то — не утаивать же от вас! — мне приходит в голову сравнение получше, нежели с гонщиком Формулы-1, однако же, сдается, что даже такие застоялые особи, как вы, высоко чтимые мною, о нем и слыхом не слыхивали. Что, любопытствуете, под сим подразумевается? Чтоб я пропал, если тотчас же не объясню! Да и к чему мне вас подлавливать на том, слышали вы о нем или не слышали? Короче, речь идет о клиническом сумасшедшем, многократно освидетельствованном, чокнутом Джеймсе Брауне. Да, на всей мировой эстраде не найдется другого, кто бы при исполнении песен содрогался столь же неистово, как гигантский вибратор, и с чьих уст бы сходило: «Я секс-машина, секс-машина». Что я слышу? Неужели вы видели и его? А я вбил себе в голову, что и слыхом о нем не слыхивали. Эге-ге! Ну так бог с ними, с певцами и пилотами, позаботимся по давеча принятому уговору о… словом, сжимающий руль Шамугиа сотрясается, как вспотевший от напряжения Браун. Расширим, если угодно, этот участок повествования и поведем речь о следующем: по безлюдным ночным улицам с жужжанием и подвыванием, легким полязгиванием на поворотах несется, как оглашенный, «Мерседес» Шамугиа. Включен магнитофон, и из салона на предельной громкости слышится: «Я секс-машина, секс-машина». Шамугиа в унисон механически повторяет: «Секс-машина, секс-машина», на что ему с готовностью отзывается улица: «Секс… секс… секс». «Мерседес» мчится во весь опор, ветер, срывающийся с его корпуса, бьется о бордюры и о деревья, сбивает в копны и понуждает плясать опавшие с крон к подножью стволов сухие, отжившие листья, и под ветвями шуршит, кружится, носится карусель этих отщепенцев.
Неужто вы так-таки и не спросите, недотепы мои, куда к дьяволу мчится следователь? До зубов, как я погляжу, вооружились терпением. Что ж, доведу до вашего сведения и первым же долгом сообщу, что Шамугиа устремляется ни больше, ни меньше, как к гадалке Фоко. Он совершенно, непререкаемо убежден, что у сей прозорливицы найдутся ответы на самые заковыристые в мире вопросы. Оттого он и несется к ней сломя голову, точно так, как при поносе летят к нужнику. Будто бы, если не поторопиться, то завтра, быть может… нет-нет, Шамугиа и думать об этом не хочет.
XIV
Вышеупомянутому нашему персонажу вроде бы ничего, он хоть поспешает на автомобиле, или, как художественно изъясняются писатели получше меня, «играет со смертью», и никто загодя не сможет с уверенностью сказать, доедет он до гадалки или не доедет, и исходя из этого сомнения стоит ли ему подвергать себя опасности, и есть ли смысл столь опрометчиво рисковать. А раз так, то, стало быть, он волнует и беспокоит нас, и, развивая далее силлогизм, тематическое присутствие его в повествовании пока еще оправданно и законно. Что же касается остальных семи или восьми, то они изо всех сил стараются расшевелить наши чувства и доставить нам удовольствие. Пантелеймон в увенчивающем голову колпаке и в войлочных шлепанцах на босу ногу мелькает по комнатам, как лунатик, с плоскогубцами в одной и тюбиком из-под клея в другой руке, с клочком изоляционной ленты в сжатых губах, тщательно исследует электропроводку на случай, не надо ли где чего подправить, подтянуть или подвинтить. Где пропадает в столь поздний час Пепо, не только что нам, а и самому черту установить не под силу. Между прочим, и старуха Женя, Евгения Очигава, вопреки вороньему веку ухитряется не попасться нам на глаза. Промелькнула раз, в начале третьей главы, и все, поминай, как звали. Куда, шут ее дери, делась? Притаилась, должно быть, в своей инвалидной коляске и попыхивает-дымит сигаретой, последним своим утешением. Что касается коляски, то, кстати, не исключено, что мы со временем поставим ее обладательницу на ноги. Если в нас сохранилась еще капля чего-то, напоминающего совесть, нам следует непременно, во что бы то ни стало вытащить Женю из ее плена. По моим наблюдениям, в бедственное нынешнее время без ноги оставаться чрезвычайно, предельно трудно. Не мозги ведь, в конце концов, нога, чтоб без нее легко можно было обходиться! Что же до удравшего из цирка медведя, то его местонахождения мы все еще не уточнили, и если ничего не изменится, то в соответствии с первоначальным, предварительным замыслом он, должно быть, свалится-таки нам на голову и явится не к кому иному, как к семье Очигава. Для этого, да и не только для этого наличествует в повествовании и способствует действию множество поводов и причин, и главнейшая из них та, что предводительница олимпийского пантеона уже оросила небеса млеком, а Аннушка пролила на мостовую подсолнечное масло. Другая же, долженствующая пособить нам в отправленье медведя именно к Очигава, та, что нам ничего не стоит сделать Пепо и Шамугиа возлюбленными, а это, согласитесь со мной, даст нам мощный толчок к дальнейшему развитию сюжета. К тому, например, что Шамугиа доищется-таки до местопребыванья медведя, при том, что, пока он охотился за косолапым где-то на стороне, Пепо так привязалась к зверюге, что едва ли бы отличила его от родного брата. С учетом же всего этого перед следователем встанет вопрос не о том, быть ему или не быть, а о том, профессиональной ли чести придется несколько потесниться и уступить место любви или, напротив, любви поприжаться и дать протиснуться профессиональной чести. Поистине поразительна, как призадуматься, сила любви! И, как всякий благородный рыцарь, следователь не только никому не выдаст медведя, но пойдет много дальше — все втроем, он, Пепо и медведь, они сбегут и укроются где-нибудь далеко, хотя бы в горах, у горцев. И, между прочим, последние, то есть горцы, беглецов примут, укроют и приголубят, таков закон гор и т. д., и т. п.