— А может, мне следовало бы, наоборот, написать что-то горькое, — сказал я.
— На бумаге ты можешь запечатлеть даже кисло-сладкое. И потом сделать «шпагат» под столом.
— Фолькер, я люблю тебя!
— А я-то думал, ты любишь только человечество, свой балкон и мадам де Помпадур. Ну и еще покой, а главное — свойственную тебе никчемную взбудораженность.
— Их тоже. Если, конечно, не начинаю вдруг ненавидеть всё, и себя в том числе.
— Опять гриб…
— Ты должен больше спать, Фолькер.
— Я сплю, когда хочу и могу.
— Ты просто жуткий брюзга.
— Жизнь заставляет. Как тебе вино? Я с трудом выношу Фридриха Мерца.
[56]
После Вилли Брандта, Хельмута Шмидта, пожалуй, даже Курта Биденкопфа
[57]
— теперь этот зауэрландский школяр, который вечно выглядит обиженным. Но что поделаешь, таков нынешний уровень немецкой политики. Разборки функционеров… Перебранки высоколобых умников… И, под сурдинку, — увеличение расходов на свое содержание.
— Иногда приходится делать шаг назад, Фолькер.
— Почему? Никто не заставляет нас быть глупее наших предшественников.
— А как тебе твоя курица?
— Признайся, Ханс, тебя это мало интересует.
— Ты ошибаешься. А кроме того, я мог задать вопрос и из вежливости.
— Очень вкусная еда. Превосходная. Легкая.
— Легко усваиваемая?
— Ну да. Она возвращает смысл и такому словосочетанию.
— Это я и хотел услышать.
— Значит, всё в порядке.
Годами вьетнамцы, славившиеся «оригинальным обслуживанием», пытались уговорить нас заказать еду в номер. Однако девушка с раскосыми глазами обращалась со своим рационализаторским предложением не по адресу.
— Простите, я даже не пью на троих.
— Тлоих?
Порой у меня бывали такие гнетущие состояния или настроения, когда мысль о необходимости продолжения жизни казалась более непереносимой, чем мысль о смерти. После подобных панических дней и ночей — а они наверняка знакомы куда большему количеству людей, чем принято думать, — я заставлял себя жить дальше, напоминая себе: моей смерти Фолькер не переживет. Он меня любит, он сейчас не может сам оплачивать аренду квартиры, он чувствует себя (в физическом смысле) все хуже. Со мной он ругается — а значит, ему есть ради кого оставаться здесь, — мы можем как-то поддерживать друг друга, в его присутствии мне легче думать. Один без другого — нет, этот номер не пройдет.
В начале нового года, вернувшись из Парижа и едва ступив в зал мюнхенского аэропорта, я испугался. Увидел среди встречающих Фолькера, в синем пальто: он уже был отмечен.
Короткого отсутствия хватило, чтобы я осознал: непрерывные болезни превратили Фолькера — внешне — в старика. Вовсе не только из-за сеансов облучения (средства против рака кишечника) щеки его ввалились, а кости отчетливо проступили. Кожа поблекла. Медикаменты от СПИДа вызвали липодистрофию — неконтролируемые жировые отложения. Ноги у него, я знал, стали как спички, живот же под пиджаком непомерно раздулся. Такого рода изменения наверняка мучили этого прирожденного эстета, в чьем доме скапливались любовные письма и от женщин, и от мужчин. Пожалуй, он мог бы даже показаться высокомерным — особенно когда я пролистывал его пожелтевшую почту, авиаписьма, открытки (1970-го года и более ранние). Он всегда оставлял себе копии собственных писем: Дорогая Рейнхильда, мы, уже не раз подробно обсуждали наши отношения. Но я по-прежнему не вижу возможности отказаться от своей работы и сознательно выбранной свободной жизни ради новой, сомнительной страсти — которая, вероятно, пылает в тебе сильнее, чем во мне. Я знаю тебя как умную женщину и думаю, ты меня поймешь. Или, например, он писал одному еврейскому эстрадному певцу в Тель-Авив: Дорогой Йошуа, надеюсь, что после нескольких дней, проведенных в Нью-Йорке, ты благополучно добрался до Йзраиля и что твои выступления имеют там успех. Ты — украшение для любой сцены. Я никогда не забуду ночь, которую мы с тобой провели в Нью-Йорке, в отеле на Пятой авеню. Ты, конечно, тоже ее не забудешь. Однако чутье мне подсказывает, что иногда лучше ограничиться одной-единственной ночью. Потому что ничто не могло бы дать нам еще большего счастья. Передай от меня привет Пегги Гуггенхайм, если снова ее увидишь. Ты живешь в моем сердце. Может, живешь даже слишком ощутимо. Й, может быть, я боюсь твоей ауры, твоей силы, твоих высоких, но оправданных требований к жизни и к людям. Твой Фолькер К.
И вот теперь, после такой жизни — поистине захватывающей, бурной во всякое время суток, достойной того, чтобы о ней слагали легенды, — он ждал меня.
— Bonne nouvelle annй!
[58]
— Фолькер протянул мне собственноручно завернутую в подарочную бумагу плитку шоколада (очень может быть, с привкусом ванили «Бурбон»).
— Я-то думал, здесь принято поздравлять друг друга по-немецки.
Ему я привез вино, французские витаминные таблетки (хотя не верил, что он будет их принимать) и проспекты парижских картинных галерей.
— Ни одного из этих художников я не знаю. Мне показалось, французы выставляют все без разбору. И фигуративную живопись, и абстрактную.
— Париж уже не играет сколько-нибудь значительной роли. Но и Нью-Йорк тоже… С тех пор, как умер Уорхол.
[59]
Единого культурного центра у нас больше нет.
— Что же до видео-инсталляций, — продолжал я, — то ими я сыт по горло. Стоит ли, например, искать объяснение тому, что некий человек — одновременно на пяти экранах — нюхает швабру? Я думаю, едва мы перестанем пользоваться электричеством, такому искусству придет конец. Что будут делать музеи с залежами мониторов? Искусство превратится в свалку радиодеталей.
Мы направились к нашей машине. Сам я не пользовался старым «фордом-орионом», доставшимся мне от родителей, но и не расставался с ним, чтобы Фолькер не утратил ощущения своей мобильности.
— А… рак, который они выжгли? Ты, похоже, чувствуешь себя неплохо.
— Да, ничего, — рассмеялся он. — Окончательные результаты будут через две недели.