— Не спеши отвечать, Ханс. Все подвержено превращениям.
— Что теперь? Как дальше? Я уже рассказал о Максимилиане, рассказал, что меня пугали твои мрачные сценарии…
— Ты-то всегда стремился к светлой жизни, изо всех сил.
— Это мое право, Фолькер. А что теперь?
— Дальше!
— Дальше… Ты отдаляешься от меня?
— Диалоги… Нужно друг с другом разговаривать… Вопреки всем козням… что бы ни происходило… Внимание — это молитва души…
— Эту фразу я уже цитировал… Они думали, что я тебя убил.
— Вперед… Жизнь дается не только для того, чтоб бездельничать.
— Я бездельничаю мало… Я развалина.
— Твои жалобы, Ханс, я знаю наизусть.
— Но ведь так оно и есть.
— Тогда, хоть ты и развалина, поставь паруса.
— Такие слова могли бы исходить от меня… О чем я должен рассказывать? Ты, Фолькер, не знаменитость.
— Тогда подумай. Может, не стоит рассказывать обо мне… Книга о смерти должна быть книгой о жизни!
— Она такая и есть, мой дорогой усопший!
— Я вовсе не прожил свою жизнь как трагический герой!
— Я знаю, ты жил то так, то сяк. С одной тенденцией. …
— Надеюсь, не с одной-единственной!
— Как удивительно, что иногда мы снова говорим.
— Будь осторожнее…
— Но почему?
Фолькер вносил корректуры в мой роман, где Максимилиан представал в средневековых одеждах:
— Раз уж ты подсунул ему столь значимую роль, ты должен описать его подробнее, с большей любовью. Позволь ему появиться на сцене еще раз.
Такое внимание Фолькера к моему труду казалось мне изощренным способом превратить своего соперника из живого человека в литературного персонажа и тем самым — peu-а-peu
[168]
— его нейтрализовать:
— Что ж, теперь в твоем романе появилась еще одна демоническая сцена.
— Кажется, более интересная, чем сам Максимилиан!
Желая подготовить меня к первому посещению Франкфуртской книжной ярмарки, мой старший друг предложил, чтобы вечер накануне нашего отъезда туда мы провели в Harry's New York Bar. Я тоже решил, что это разумный и приятный способ подготовить меня (посредством светских разговоров со слегка подвыпившими дамами и господами, обретающимися слева и справа от барной стойки) к неожиданным встречам с издателями, критиками и влиятельными авторами: «Добрый день, фрау Воман.
[169]
Как у вас дела? Очень рад встрече с вами. Я ведь тоже пишу. Но пока не нашел издателя. Не могли бы вы мне помочь? Как человек, ориентирующийся в этой сфере?»
Ведь и в сфере книгоиздания — прежде чем дело дойдет до подписания договора и публикации полного собрания сочинений — многое зависит от умения непринужденно держаться, имитировать радостную любознательность и независимость суждений: «Господин Унзельд,
[170]
я очень кстати захватил сегодня с собой свою рукопись. Вы могли бы напечатать ее следующей весной, если вас интересуют новые веяния. Я, к счастью, пока еще не исписался. Я хотел бы привнести в немецкую литературу толику праздничности и жизнелюбия. Как поживает ваша супруга?»
Совершенно разбитые с похмелья, но сильные духом, мы с Фолькером на следующее утро рванули во франкфуртский Майнхэттен, надеясь, что я обрету там литературную родину. Правда, встречи и разговоры перед выставочными стендами протекали не совсем так, как мы их репетировали за порциями пиццы. Гюнтер Грасс с группой сопровождающих устало и равнодушно прошествовал мимо; издатели, отгородившись от посетителей ширмами, вели переговоры с иностранными литагентами.
Все же Фолькеру хватило находчивости, чтобы обеспечить нам желаемый допуск к издательским вечеринкам.
— Кинниус, Мюнхенская художественная галерея. Мы должны встретиться с господином Петером Хандке, обсудить проект новой книги о Сезанне. Он уже здесь?
— Ваше приглашение, пожалуйста.
— Хандке назначил нам встречу. И будет ждать. Вон он стоит там сзади… С Дорис Лессинг.
[171]
— Что ж, проходите.
Дама, встречающая гостей, шагнула в сторону, освобождая нам путь.
В кармане у меня была рукопись только что законченного романа, и я узнавал сферу книгоиздания с самой привлекательной стороны: там, где буфетные столы ломились от яств, на подоконниках открытых окон стояли винные бутылки, кругом звучали великолепные шутки, постепенно всплывали подробности чьих-то депрессивных состояний, а смешение наций незаметно переходило в эротическое слияние; существование этой «каморры» придавало смысл нашей жизни, создавая пусть крошечный, распыленный, но все же противовес — всему тому, что подавляет душевные силы человечества.
Много лет подряд мы, приезжая на книжную ярмарку, останавливались у подруги бывшей подруги Фолькера. Регина, имевшая собственную квартиру в западной части Франкфурта, с готовностью предоставляла в наше распоряжение комнату своего сына, перебиравшегося на это время к школьному другу. Счастье улыбалось нам. Регина, профессиональная пианистка, по утрам будила нас гайдновскими аллегро или — если мы отсыпались до полудня — мощными композициями Шостаковича. Пока мы завтракали, зажатые в тесном пространстве между кухонной нишей и душем, она поверяла нам свои сердечные горести, одни и те же на протяжении многих ярмарочных лет. Мы же, попивая кофе и наслаждаясь булочками с начинкой из мясного салата, давали ей советы по всем вопросам, касающимся грубой, но все же в чем-то непостижимой мужской души.
— Фриц любит меня, но не хочет расстаться с женой. Хотя он — человек без предрассудков… одаренный скрипач!
— Жена, Регина, его заземляет. И чем она приземленнее, тем уютней он себя с нею чувствует.
— Да, но играет он восхитительно!
— Не дергай этого робкого музыканта, тогда он придет к тебе. Ему нужно держаться за чью-то юбку, как всем артистам. Веди себя с ним так, будто жизнь твоя уравновешена и стабильна.
— Думаете? Я должна отречься от своей любви?
— Нет, всего лишь не выставлять ее напоказ. Как хранительница его ранимого дарования ты должна намного превзойти законную супругу. Тогда он найдет в себе силы, чтобы бежать к тебе.
— Я уговорила его, чтобы мы в тайне от всех провели отпуск вместе. Неподалеку от летнего домика Мориса Равеля.
[172]