На улице еще светло. Прохладный летний вечер. Иду к «Севен-илевен», что на углу, стою в очереди, как приличный человек. Два парня хотят купить чего-нибудь, чем можно разбавить водку, лежащую у них в пакете. Я смотрю на освещенную вывеску с колой и кусочками пиццы, я не привык к такому выбору. В витрине за стеклом лежат сосиски. Разных размеров и толщины, некоторые завернуты в бекон. Лежат там, толстые и бледные. Мужчина передо мной покупает сигареты и женский журнал. Сосиски похожи на отрезанные мужские пальцы. Отрезанные прямо над суставами. Видны жилы и кровь.
— Что будете брать?
Продавец улыбается мне:
— Сосиски?
Смотрит на них:
— Хотите сосиску?
Берет металлические щипцы, переворачивает пальцы поджаренной стороной вверх.
— Хотите с сыром?
Он дотрагивается до одной, из нее течет кровь. Я выхожу. Тошнота подступает к горлу. Прислоняюсь к стене дома, живот сводит судорогой, меня тошнит желтоватой жидкостью. Я пытаюсь уйти от этого, шаг за шагом, прочь, продолжать движение. Пальцы не выходят у меня из головы. Большие пальцы, отрезанные от больших рук, какими я помню руки отца. Большие мужественные пальцы, на больших мужественных руках, такие, которые могут и ласково погладить, так что ладонь накроет всю голову, и отвесить пощечину, так что свет померкнет в глазах. Его руки, по большому счету, — единственное, что я о нем помню. Как-то один психиатр спросил, бил ли меня когда-нибудь отец. Насколько мне было известно, не бил. Тогда он спросил, хотел бы я, чтобы мой отец бил меня, или нет. Думаю, он и сам понял, насколько это глупо. Он попытался исправить положение туманной фразой о каком-то недостатке физического контакта с мужчиной. Я спросил: может, ему самому не хватает физического контакта с мужчиной? В заднице. После этого он оставил меня в покое.
Я пытаюсь не уходить далеко от Эстебро. Хожу по району, мимо больших посольских квартир поблизости от станции. Иду по улицам, застроенным виллами, где из-за подстриженных изгородей доносится запах шашлыка, мимо классиков, начерченных мелом на плитках под навесами для машин. Мимо кафе на Эстеброгаде, где за столиками на тротуаре ужинают люди, пытаясь поймать последние лучи солнца.
Через пару часов я стою у гавани. Тошнота отступила, и я снова хочу есть. Нахожу магазинчик, покупаю четыре шоколадных батончика. Пересчитываю деньги: осталось чуть меньше ста крон. Это меня не волнует, деньги давно перестали быть чем-то реальным. В больнице нам бы могли дать ракушки, например, или хоть щепки, неважно, лишь бы на них можно было купить табак. Я сажусь на скамейку и ем шоколад. Смотрю на воду, на большие индустриальные здания на берегах. Выкуриваю две сигареты. Заходит красно-оранжевое солнце. Мимо медленно проплывает баржа. На таком расстоянии она кажется пластмассовой игрушкой, лежащей на воде в ожидании момента, когда ребенок вынет ее из ванны. Я один. Не так, как когда закрываешь двери и не хочешь, чтобы тебе мешали. Совсем один. Мне может стать плохо, и никто не заметит. Я могу упасть в темную воду, а на корабле этого не увидят. До больницы я очень ценил покой, теперь мне не хватает общества других людей.
Когда вернусь в квартиру, позвоню матери. Просто дам о себе знать. Скажу, что у меня все хорошо. Я не видел ее несколько лет и столько же не говорил с ней. Это не ее вина. Это я попросил ее не появляться. Не приходить в больницу. Не мог этого вынести, не мог смотреть ей в глаза. Даже когда она улыбалась и делала вид, что все хорошо. Даже когда я был в приличном состоянии и мы могли поговорить о том о сем. Всегда я видел в ее глазах, кто я такой. Или что я такое. Что все пошло не так. Что перед ее глазами проходит всё: будущее, внуки, Рождество с жарким из утки. А я сидел и пытался ее подбодрить, рассказывая, что у новых таблеток не так много побочных действий. Что я от них не так сильно потею или не так трясусь, как от других. И она старалась выглядеть довольной, она старалась. Когда тебя окружают больные люди, это твой мир. Можно быть более или менее больным. Но это мир, который ты знаешь, люди больны, а персонал, санитары и врачи, просто играют свои роли, выполняют определенные функции, это мебель с кожей. Мир болен. А тут воскресенье, приходит мама с пирожками и напоминает тебе, что все могло бы быть иначе. И я попросил ее не приходить. Я сказал, что сам позвоню ей, когда снова буду готов ее увидеть. Этот день не настал.
Я встаю со скамейки. Пробую особенно не задумываться о том, как найду обратную дорогу до квартиры брата. Если перенапрягу голову, окажусь где-нибудь в Швеции. Предоставляю ногам вести меня обратно. И хотя они наверняка дают круг, я дохожу. Ноги помнят дорогу.
У меня на коленях большой дизайнерский телефон. Я снова сижу на диване брата. Нашел бумажку с маминым телефоном.
Я провожу рукой по глянцевой коже дивана. Нежный коричневый цвет. Те коровы не ходили вблизи от изгороди из колючей проволоки. Расправляю клочок бумажки, на котором записан номер.
Снова отставляю телефон. Слишком поздно. Я позвоню ей завтра. Сейчас уже слишком поздно.
10
В какой-то момент я усомнился, что выбрал верную дорогу, но вот стою перед домом. Он все такой же: большая двухэтажная фахверковая вилла, красный кирпич, черное дерево. Разросшаяся, неухоженная живая изгородь. Я открываю калитку и направляюсь вокруг дома к лестнице в подвал. Стучусь три раза в дверь, никто не отвечает. Стучу снова, сильнее.
Дверь открывается, на пороге стоит Дэвид. С помятым лицом, словно он только что оторвал голову от подушки. На нем труселя с большой буквой «S», как у супермена из комиксов, и белая майка. Руки тонкие, белые. Он обзавелся пивным животиком. Волосы теперь короткие, покрашены в черный и торчат во все стороны. Он щурится на солнце, подвал позади него темен. Сначала он будто ни черта не понимает, потом узнает меня:
— Янус, эй, это ты, Янус?
Дэвид не мог ужиться с родителями и еще в гимназии снял подвал на вилле, владельцев которой все равно никогда не было дома. Мы проводили там ночи, болтали, слушали музыку, пили, курили гаш. У Дэвида почти всегда был ящик пива и пара граммов покурить. Утром я садился на свой старый женский велосипед и, покачиваясь, ехал домой по дорожкам среди вилл.
Дэвид делает пару шагов навстречу и обнимает меня. Я пытаюсь ответить ему тем же. Чувствую его член у своего бедра, Дэвид, наверное, только проснулся. Он делает шаг назад и смотрит на меня. Улыбается и кивает пару раз, берет меня за локоть и тянет в дом, в темноту. Воздух в подвале затхлый, спертый. Когда глаза привыкают к сумраку, я узнаю все: плакаты с рок-группами, у которых годами не выходило ничего нового; черные мусорные мешки, заслоняющие окна, так что Дэвид может бодрствовать всю ночь и спать днем; продавленный диван и изразцовый столик, принесенный с помойки, весь в отметинах от сигарет. Пустые пивные банки и упаковки от пиццы тоже на месте. Дэвид находит на полу брюки и натягивает их.
— Как приятно тебя видеть, Янус.
Он наконец-то проснулся и широко улыбается: