Потом ещё целовал и гладил её лицо — такие большие непонятного цвета в лунном свете глаза… длинные белые волосы… Белоснежка… только брови такие какие-то жёсткие…
Уже в полвосьмого я её покинул — пошёл к себе, прихватив кипятильничек. Согрел в двух найденных в шкафу стаканах воды, заварил, очефирел, согрел ещё два, заварил и быстрее пошёл отнёс приспособление обратно. Только я опять пришёл и приступил к чаю, раздался стук в дверь. Быстро спрятав стаканы в шкаф, сняв штаны и взъерошив волосы, я открыл. Это был, конечно, Данила Михайлович и спросил кипятильник (видно, ему опять сообщили, и он по косвенным уликам решил удостовериться). Уж чего у него не отнять — совершенно безумного рогожинского чёрного (утверждает, что наследник грузинского престола!) взгляда… Я лишь пожал плечами, добавив что «вчера вечером вроде был у Тани» (кипятильник то бишь, а не я!). Он извинился и ушёл. «Прикалываешься?» — сказал давно всё одним глазом наблюдавший с постели улыбающийся Рясов. Ну да, приходится.
Вечером Данила встретил нас в баре — мы шли с ней, взявшись за руки. «Вы не находите, что надо объясниться?» — риторически вопросил он. Мне стало как-то неудобно, и я чуть не отпустил её нежную руку — она крепко сжала мою и повела меня в сторону. «Будем считать, что я вас не знаю», — подвёл итог пьяный Рогожин-Давидофф.
В голове у меня, во всей этой пьяной цветистой мгле, всё вертелся его рассказ — он сам отвечал на вопрос о том, как ты, Д. Св.-М., докатился до жизни сей. Он ведь был интеллигентным, литературным и красивым мальчиком — ещё когда он получал «Дебют», мы могли видеть эдакого моложавенького Илью Лагутенко, явно не обделённого вниманьем юни-юниц и не чурающегося неких околопидорских сфер… Но вот пресловутый перелом сделал своё грязное дело — и чтобы возродиться к жизни новой, перед нами возникло то, что все приличные люди, в том числе и собратья по цеху, даже Кузьмин, именуют не иначе, как «грязный Давыдов». Ежели кому и полюбить меня, то уж никак не как «во всех отношениях милого мальчика», а как-то иначе — таков примерно его внутренний девиз. Подобные метаморфозы, по крайней мере две, как я подразумеваю, пережила Репинка — на 1-м курсе это был надменный в своей интеллектуальности, но хрупкий внутри и от этого крайне необщительный «подросток», потом, едва познав от нас основы «профанного» и спиртного, резко преобразился в самодовольную циничную Репу — такую всю картинно-информальскую и гиперобщительную, мгновенно завоевавшую титулы «стрэнжь» и «секс-символ филфака», а теперь вот всю такую до тошноты приличную, обычную, публичную, семейственную и деловую, но в некоторых моментах и с некоторыми людьми проявляющей суть свою — намного пуще прежней. Всё-это мне крайне интересно (неужели человек всё-таки меняется?!), но непонятно (хой там в рут!).
На радостях я (лично) купил пару бутылок нормального вина, но этого было мало. Делегация во главе с Анжеликой пошла разыскивать Г. Б. Остера (два дня тому он, увидев как девушки-красавицы сбираются в долгий пеший путь в магазин, предложил отвезти их на своей точиле да ещё и тыщонку пожертвовал от себя!) — на этот раз он несколько замялся, сказал, что машину долго выгонять, нехотя дал пятихатку, а потом ещё сам пришёл пить. Данило Михайлович похлопывал его по плечу, подливая водочки и называя Бенционычем, а потом, как водится, перешёл к проповеди своих простых, но вечных истин… Бенционыч сказал, что мы классные ребяты, и не просто классные, а ваще — а ему ещё предлагали вместо Липок на «Последнего героя» поехать! Он всем нам стал гадать по руке (сказал, что изучает древние книги). Рука Данилы была грязна, что вообще против всех хиромантических правил. Мне было сказано, что в моей жизни именно сейчас совершается глобальный переход в иное русло (ну, наконец-то я начал становиться насосом! — радостно думал я), но потом будет ещё один переход или даже перелом — какое-то событие изменит мою жизнь — и я стану чем-то иным, например, священником или монахом. На вопрос (его задавал даже не я, а вся наша дружно заинтригованная шаражка), что это за событие, Остер, несколько замявшись, ответил, что может быть, смерть жены, потеря мужской силы, вплоть до кастрации. Тане он сказал, что она никого не любит по-настоящему, но будет и в её жизти перелом. Соколу он показал, что его линии образуют букву «У», что значит, что вообще непонятно, как он с такой буквой существует (я почему-то подумал, что «всё смогу простить этому человеку» — и потом, как мне кажется, кое-что из этого оправдалось…). Надо ли говорить, что были, конечно, и другие руки и их рисунки, но именно эту четвёрку судеб я, по странному стечению баранделя, воспринял несколько обобщённо (?). Надо ли говорить, что тут же я приуныл — сел в углу с бутылкой и осунулся как в лучшие свои деньки. Вскоре меня уже утешали, а Бенционыч говорил, что «пиздобол он и хуй» (строчка из стиха Кононова, которая, запустив машину моего теребления, уже сделалась в кулуарах неприлично мохнато-крылатой).
Я опять оказался в постели и объятьях Тани Романовой. Нажрался я так (и так боялся прихода Св. Эст или почему-то Д.-Св. Мих.), что даже не стал (не смог?!) полностью снимать штаны, а действовал как шпана в подворотне… Вскоре Света всё же пришла — она начала стучать (я лихорадочно натягивал штаны!), а Таня невозмутимо сообщила, что карточка у неё и она её не пустит. Света начала стучать и скандировать: «Ты же здесь, я знаю!» «Трахай меня», — невозмутимо сообщила Таня. Я вроде делал это, но стал беспокоиться (больше за Свету, чем за себя), а Таня сказала, чтобы я не беспокоился и невозмутимо сообщила, что уже научила бедную девочку пить и курить, а в данный момент учит ещё кой-чему… Вскоре Света всё же пришла — да с дежурной по этажу, а потом с новой карточкой. Мы нагло сделали вид, что спим, а потом невозмутимо не давали «бедной девочке» (она же «дура малолетняя») спати…
Окончание 35.
Поистине как возвращение домой. Я понял, что она такая родная, моя, мною мне воссозданная… Столько трудов и эмоций вложил в эту дрянную принимающую плоть-и-кровь, что мы с ней, можно сказать, составляем уже некое единое существо. You are the perfect trakh! — никак не думал, что буду петь в её адрес такие дифирамбы! Сколько можно учить этих вечно-ювенильных блядей, пора и оценить притёртость отшлифовки! Такая победа особенно дорога — не сказать ведь, что я сам-то такой мастер и учитель, я ведь тоже учился уча — меня ведь никто не учил, никакой там «старшей женщины», да и вообще тренироваться-то катастрофически не на ком, книг я особо не читал, фильмов не смотрел…
36.
На Новый год мы наготовили всего (тут уж я себя показал!), притащили даже ёлку, пригласили Алёшу… но потом пошли в гости к Шреку… Они тут же все напились водки и накурились, и я умолял её поехать домой, и повинуясь посулам в стиле «Щас подойду», ждал минут двадцать на остановке, а потом ушёл.
И вот, после кошмарных событий новогодней ночи, которую я без преувеличения еле пережил (в обиде, ревности и раздражении, без неё, без спиртного, без отопления и сна — ждал, что может они всё же придут за мной!) и описал потом в рассказе «Мононовый год в мультимедийной квартире», она всё же позвонила мне, и я, конечно, примчался. Когда Алёша ушёл, мы долго убирали со стола, потом допили вторую бутылку «шэ» (от этого слова меня щас вырвет!). Ночью показывали «Матрицу» — она обосновалась полулёжа, изготовившись к просмотру — она, видите ли, не смотрела её — все смотрели, а она нет! Даже спросила у меня, хороший ли фильм и про что. Я ответил, что не смотрел, и робко прилёг рядышком ничком — как будто холоп, пав ниц, к панне своей подполза… Она, конечно, сразу предупредила, чтобы я её не отвлекал… А когда я, запинаясь и заикаясь, попытался что-то сказать, она сказала: «Но ты же ведь ушёл», — и ударение было и на «ты», и на «ушёл», и я понял, что не только сегодня ничего не будет и не только я всё проклял и зарёкся… Всё существо моё затрепетало в единственном порыве всё изменить, забыть, объяснить… Но только одно её слово заставило меня заткнуться. И я заплакал.