— А сам-то!
— Блять, я тебя щас растерзаю! Речь идёт не обо мне — я хочу узнать о тебе — как ты об этом думаешь… — тут я запнулся, словно увидев себя со стороны и опомнившись, — если, конечно, ещё можешь о чём-то думать…
— Я не знаю, Лёшь, но я думаю. И как ни странно, иногда именно об этом. — Ответила она просто, ответ меня потряс («Даже вот этот насквозь дрянной Зельцер зачем-то имеет в себе Его образ — невыносимо!»), и я попытался поцеловать ей ноги…
Сначала мне было невыносимо от того, что я считал её совсем никчёмным существом, а на самом деле она… Но через несколько минут я уже думал, что «невыносимо» — то, что она думает, что об этом думает, а сама просто держится, как всякая баба, за каркас культуры, и на самом деле таких надо линчевать!
После же этой ночью произошло ещё более существенное потрясение моего зарождающегося христианского мировосприятия. Пришёл некто Володя — довольно взрослый и нехилый мужик с русским именем и хачовской внешностью. Элька взяла ему грамм — ей за это было выделено «немножечко» — а остальное он, несмотря на увещевания Эльмиры, тут же, отвернувшись, вогнал себе куда-то в пах… Осел на стул, глаза закрылись…
Через минуту он одеревенел, перестал дышать и стал на глазах синеть. Она стала делать ему искусственное дыхание — набирала что есть мочи воздуха, прилипала к его неживому рту своим нежным-змеистым и вдыхала ему в лёгкие, так что из них даже иной раз раздавался какой-то храп. Я безвольно смотрел, не решаясь притронутся ни к телефону, ни тем более к чаю и сигарете и туповато осознавая, что через несколько минут человек умрёт, а я только вяло думаю об остывающем чае, куреве и её рте. (Да ещё как бы вот не разлыбиться от наглых «остроумных» подсказок баранделя: «Пентаграмму, блять, нарисуй ручкой (или на худой конец хуй) и в рот ему суй!») Наконец я, видя, что усилия её не дают никаких результатов («Ну, дыши, Володенька, дыши!» — причитает она в паузах, оторвавшись, приникает к его рту ухом и слушает), подошёл и взял его за запястье. Она заорала на меня, чтобы я бросил и отошёл и лучше бы намочил холодной водой полотенце. Я в страхе повиновался. И далее ситуация развивалась как бы под её контролем — это было минут наверно сорок — она делала это непрерывно: поддерживая ему голову, поддерживала его кислородный обмен своими силами. Конечно, она, бедная, мгновенно измоталась, капельки пота покрыли её лоб, начали катиться вниз, пока не повисли даже на кончике носа — я, как медсестра хирургу, промакивал ей лицо и она была молчаливо благодарна за это. Но главное — то, что она говорила между «засосами» — «Господи, помоги. Господи, спаси…» Главное — её интонация, её взгляд — более искреннего и смиренного обращения мне не доводилось слышать и видеть — если только в церкви обратить внимание на какую-нибудь потерпевшую настоящее горе женщину или просто богомольную бабу или бабку, отрешённо кладущую земные поклоны, всем своим видом как бы воплощающую непонятную и непривычную нам кротость и в то же время некую внутреннюю надежду и даже счастье — здесь говорят века православия, а не наша дрянная безмозглая джанки! А может, это действительно её душа — она у неё есть, и в отличие от многих прочих (кажется, и меня тоже) говорит к Господу Нашему непосредственно — «как так и надо»…
И услышана — всё же он вернулся: начал розоветь, потом приоткрыл глаза, и захватив своими граблями потную обнимающую его спасительницу, грубовато притянул её к себе, целуя в губы, изрёк: «Нравишься ты мне, Эльвира!..» Я же ничего не сказал.
…А я уже надеюсь на хорошую ночь… Но ночь выдаётся самая отвратная: «Блять, неужели меня тряхонёт?!» — нервно стонет она, раздражённо поясняя, что это такое, как это хуёво, а может быть и совсем — «А ты же ведь, блять, даже «скорую» не сможешь вызвать!» — и всю ночь она мечется по постели, вся невообразимо нервная и горячая, плачется, рвёт и мечет, проклиная ментов, меня и себя. Я пытаюсь её утешить — но она говорит, что каждое моё даже самое лёгкое прикосновение отдаётся у неё адской болью, и лежит, завернувшись в одеяло с головой, ноя, как от зубной боли…
40.
И вот 8-е. Полная пустота. Для тех, кто не работает, и праздники бессмысленны. К ней, конечно, к ней…
Для нормального мужика — то есть алкоголика или бабника — 8 Марта — лишь лишний повод капитально подпить или проявить свои внимание и заботу, и так избыточные. Вообще поражаешься структурированности (если не сказать: захламлённости) жизни всеми этими большими и мелкими праздниками, а в отсутствие оных — днями недели. Даже все разговоры начинаются с этого — как с главной темы каждого дня — приходит человек — какой-нибудь Башмачкин, Голядкин, О. Фролов или даже Чичиков — на работу, говорит: «Здравствуйте», крякает, вздыхает, подсаживается к сослуживцу и начинает: «Так, сёдня у нас, значит, вторник…», «Скоро, значит, Новый год…», «Пасха у нас, значит, в этом году поздняя…», «День молодёжи, значит, у нас будет 27-го…», или уж совсем — «А сёдня прикинь — тоже праздник — день химика!..» Как видно, здесь ярко проявляются чувство общности — «у нас», и логически-последовательная рассудительность «значит» — субъект и его предикат незаметно и сразу вырваны из хаоса.
Я проснулся у родственников, и время было полтретьего дня. Зашёл в сортир, закурил, и трясясь от холода и/или ещё отчего-то, стал набирать её номер…
Я никогда не работал «на работе», не работаю и наверно не буду. Почему? Не могу… Лучше уж бомжеваться — хотя насколько я уже постепенно вкусил от этого — хорошего, как видите, тоже мало… Работа давно перестала быть только средством обеспечить себе пропитание для дальнейшего существования, это средство отгораживания человека от человека и превращения его жизни, то есть мыслей и чувств в рутину, круговерть и паутину (да-да, висящую по углам той самой баньки!). Встречаются два человека — Как дела? — Да нормально, работаю, платят правда мало, отпуск не дают и т. п. У всех «дела» — звонит один другому и просит в чем-нибудь помочь или просто приглашает на рыбалку, по грибы или вообще в ресторанчик класса «Z&Down», или какой-нибудь «MiddleOPRST», а потом совокупляться в сортире, а он — я вот так и так, не могу: я работаю, мне завтра на Работу, я устал на Работе, у меня много Работы… Зайди к кому-нибудь на Рабочее Место — сначала будет воспроизведён вышеприведённый диалог, а потом он будет разговаривать с тобой с таким видом, будто ты его отвлекаешь от сиюминутного решения кардинальнейших вопросов бытия, упулившись в монитор — хотя там чаще всего не что иное, как всего лишь игрушки, специально изобретённые для безделья на работе.
Телефон её не отвечал, более того, говорили, что абонент отключен от сети. Ладно сотовый (который то же самое), но домашний?!
Может быть, это действительно решение. Если не работать, не думать о работе, не жить в ритме всей этой непрекращающейся дребедени, начнёшь думать о других вещах — жизни, там, смерти — сходить с ума, или писать гениальные вещи, или и то и другое — скорее всего, первое. Не знаю-не знаю, мне раньше казалось, что unimploiment Ницше, Достоевский, Толстой и Че Гевара гениальны, а даже хороший, талантливый человек становится на обиходной службе себе и обществу обыкновенной рухлядью. Вопрос не в том, что каждый из малых сих сможет стать подобен великим сим, или что все должны жить и писать хотя бы как Буковски и Вельш (я их мало поощряю), а в банальном банальном отношении к таинству наличия себя, другого и мира — хотя бы где-нибудь на горизонте видеть лёгкое облачко основного вопроса философии!