Я курил одну за одной, весь трясясь, в десятый раз набирая оба её номера…
Отрадно, что в России ещё остались кое-кто из тех, кто ещё не обряжен по новой всемирной моде в белые воротнички и не собирается вставлять белые зубы для пущей работоспособности — пожалуй, только у нас возможен такой вариант классического диалога «Хав-а-ю! — Файн-сэнкс!»: «Работаешь?» — «Да нет — вино жру» — то есть это «вино жру» воспринимается как своеобразный вид деятельности (притом одновременно и духовной, и физической), альтернатива официозной «работе»! Я не призываю, золотые, к пьянству, я призываю, так сказать, плюнуть в монитор и поцеловать того, кто рядом (или, если надо, дать ему в морду). Слушайте «Тату»! Читайте О. Шепелёва!
Плохие предчувствия, но эврика — нашёлся № Шрека. Она говорит: спасибо, спасибо, ты доехай до неё, звонить бесполезно. Почему?! Ну, доехай и узнаешь. Она хоть жива? Она дома — или её нет? Я тебе советую, Лёшь, как подруга — доехай…
Настоящий человек призван по-настоящему уметь делать три вещи: заниматься любовью, готовить и писать гениальные вещи, размышляя о вопросах бытия и первых двух занятиях — всё это нужно делать так, чтобы и тебя самого и того, кто потребляет тобою содеянное, душили эмоции — среди которых обязательно недоумение. Думается, я это могу или бесконечно стремлюсь осилить это. Ещё надо было бы назвать — особенно для мужчины — умение воевать и драться. Этого я лишён — не в том смысле, что жаль, что не побывал в нашей армии или в горячей точке — речь идёт тоже об искусстве — искусстве войны, борьбы (идеологическая борьба без рукопашной и стрельбы — это всё равно не то).
Доехал, звоню в дверь. Какой-то мужик не знал кода и зашёл за счёт меня — теперь тоже перед её дверью. «К Эльвирке?» — спросил он. Я ответил. Минут десять мы звонили, переглядываясь, волнуясь. Потом она открыла. «Вместе?!» — как-то передёрнулась она и сразу ушла. Мы разулись и прошли в зал. Она сидела на диване, поджав ноги, курила. Выглядела она неважно, дрожала. Было как-то холодно, вокруг был страшный беспорядок: скатанный палас, истоптанный пол, разбросанное шмотьё, мусор в пакетах, горы окурков и пустых пачек.
Дядя говорил о том, что не знает, жива ли она вообще и т. п., даже звонил соседям. Она пискляво-жалобно отвечала, что телефон её отключили за неуплату, сим-карту сотового она продала, ещё кое-что продала, и нет у неё вообще ни копейки денег — даже на сигареты и проезд и два дня уже ничего не ела. И никто к ней не придёт проведать — все такие скоты эгоистичные, разве только Лёшечка, да и то только сподобился, блин… Она чуть не плакала, бедняжка.
Я слушал, расхаживая по дому, тоже закурил. Дядя посмотрел на меня недобрым взглядом — как будто только что увидел — опухшая небритая рожа, рыжая борода, островерхая шапка, скам-штанцы… Кивнул на меня Эльмире: мол, наркоманская шваль пришла разводить — спустить её с лестницы? «Нет, нет, что ты?! Наоборот. Это же Лёша — ну, тот самый», — оперативно вступилась она, и он нехотя отступил.
Он прочитал ей нотацию, что-то пообещал, дал сто рублей и ушёл. Мы остались одни. Я присел около неё на край дивана, долго смотрел на неё, курящую, вздыхающую, трясущуюся, мою, мою!.. Обхватил ладонями её голые холодные ступни, растирал их, гладил икры, попытался её обнять, но она пресекла: «Ну хватит, Лёшь, мне не до этого — у меня каждая клеточка болит, а ты меня теребишь».
Я отступил, не зная, что делать, оставалось только смотреть на неё. А она ещё долго сидела, обхватив руками голову, раскачиваясь, шумно выпуская дым и причитая: «Блять, что же делать? Как же теперь быть-то? Всё, пиздец вообще…» — я как будто смотрел со стороны на себя! — какое невыразимое отчаяние! — сердце моё сжалось от боли и жалости и захотелось помочь ей, всё сделать для неё. Я сказал, что я здесь, с ней, и сделаю всё, чтобы чем-нибудь помочь. Она сказала, что это хорошо, что я здесь — ей надо перекумариться и несколько дней кто-то должен побыть с нею — иначе она сойдёт с ума.
Мы пошли на кухню пить чай, но никакого чаю не было, она всё мялась и теребилась, расхаживая вокруг меня, курила и причитала, сужая круги…
— Лё-ша, у тебя есть четыреста рублей? — мы можем взять по два на двоих, — наконец-то изрекла она.
— Наконец-то решилась нарушить мои!
— Чего?
— Да так. Ты же сама говорила, что если человек хоть один раз, то ты, то тебе…
— Ну ты же писатель, тебе же это надо…
— Надо же! — «надо»! Скажи ещё «немножечко»… В мозге мгновенно свершилась вся адская калькуляция: если не это, то тогда…
— Четыреста, говоришь?
Деньги на еду, на всякую фигню — это уже по-любому. Если я останусь, она всё равно выпросит деньги — вернее, я всё равно ей дам. Если нет — она мне не даст, весь вечер и всю ночь будет стонать и нервничать, а назавтра всё начнётся с нуля — хоть бы одна ночь, но моя!
— Лучше семьсот, Лёшь — возьмём половиночку, героин хороший, тебе понравится… и чтоб не пришлось два раза потом ездить.
Она всю жизнь ширяется, это её жизнь, и как я могу как-то понимать её, если не знаю, что творится у неё внутри — даже на химическом уровне!
— Ладно, только побыстрей, — я нащупал в кармане пятихатку и две сотки и выпростал их на стол.
— Я думала, ты будешь ломаться, а ты… — ухмыльнулась она.
— Тилько не вздумай, доченька ти моя гарна, кружить там да прясть, поняла меня? — я схватил её протянутую за деньгами руку, вперив острый взгляд исподлобья в её повеселевшие больные глазки.
— Ну Лёшь, — даже погладила меня по затылку.
Про себя, конечно, ничего не придумал подумать оригинальнее, чем «мне это не грозит». Ещё почему-то подумал, что как раз к файв-о’клок-ти она и вернётся. Хотел пока позвонить Инне, но ведь ещё рано. Встал на колени в зале — «и не введи нас во искушение, но избави нас от лукавого» хоть не перед телевизором — перед пустой стеной над диваном — почему-то было совсем несмешно…
Наконец-то возвращается, довольная. Не разуваясь, не раздеваясь на кухню — за ложку и к газу! Вот это твой баян, познакомьтесь. Садится, зажав ногой кисть, вся мучась и потея, вгоняет себе в вену на кулачке. Откидывается, пытаясь закурить — я ей прикуриваю. Ну, думаю, сделай паузу — без двух ведь пять — так нет, она вскакивает, просит закатать рукав, и неумолимо надвигается — оживший мутноватый взор, сигарета в зубах, шприц в руках… Я говорю, что у меня колет сердце и болит левая рука. Не мог же я сказать, что боюсь — «Сейчас всё пройдёт», — говорит она, принимая мою оголённую, вытянутую руку, потирая и постукивая пальцами её на сгибе… и в тот момент, когда стрелки встретились, мою кожу пронзила игла… Поршень вдавил в меня — совсем немного, немножечко и уть-уть мутноватой водички, да смешанной ещё с завитками, чуть не сгустками моей собственной сопротивляющейся кровушки — рраз — и ничего… ещё несколько секунд/тиков-скоков стрелки/раз-два-три — и как будто большой поршень выдавил всю мою кровь, грязную и старую, и меня, всего меня, изливаясь сверху, из мозга, заполняет новая, младенчески-свежая, детски-игривая, божественно-совершенная… Впрочем, подумал я, чуть не смеясь от непонятного прилива радости и лёгкости, держа кожу на ранке, они же на пять минут вперёд… или назад?!