Случается, я думаю о ней, когда мастурбирую, — все те же мысли, что и весной: как я ее насилую, жгу сигаретой, заставляю играть Брукнера и Вагнера в лагерном оркестре, я унижаю ее, унижаю, унижаю… Иногда она будит меня по ночам, как и раньше, касается невидимой рукой, тихое движение воздуха, мгновенно исчезающий вздох. Я не могу заснуть, мочалю простыни. До меня доносится папин храп. Иногда я слышу, как встает мама, пьет воду в кухне… наверное, думает о сестре.
Осень в Фалькенберге, осень, и мне кажется, я наконец-то стал взрослым. Но что это такое — взрослость? Постоянная работа? Когда всё наконец становится на свои места? Делиться опытом, делить опыт и смеяться над получившейся суммой? Считать, что я был еще ребенком, когда встретил Эстер, хотя это было всего-то полгода назад? Мечтать о насилии и о контракте со звукозаписывающей фирмой?
Как-то вечером в октябре вдруг позвонила сестра. Она не давала о себе знать с лета, с того самого дня, когда я получил от нее письмо, и мне странно слышать ее голос.
— Привет, братишка, — говорит она. — Узнал сестричку?
— Привет, — говорю я, — не случилось ли чего?
Я слышу в трубке ее смех.
— Может, и случилось, но ничего серьезного.
Я молчу и жду продолжения. Только в эту секунду замечаю я лица родителей. Папа рассеянно листает научно-популярный журнал, вряд ли он понял, с кем я разговариваю. Мама отложила кроссворд, напряженно вслушивается. В вечернем свете из окна лица их кажутся размалеванными, как у клоунов.
— Я не приеду, — говорит сестра.
— Почему?
— Я влюбилась, — говорит она и ждет моей реакции.
— Это же замечательно! — произношу я наконец.
— Это ни на грош не замечательно, — смеется она. — Это ужас какой-то. Не сплю по ночам. И главное — я написала, что приеду осенью, но, к сожалению, не получится.
— Почему не получится? Не понимаю, что тебе мешает. Возьми свою любовь с собой, ему наверняка у нас понравится.
— Дело не в этом, Йоран. Просто пришел мой час влюбиться. Мне уже двадцать, и это для меня важно.
— Все равно не понимаю. Почему твой «час влюбиться» и то, что тебе двадцать, мешают вам приехать вдвоем?
Она снова смеется.
— Нет, конечно. Не мешают. Есть другие проблемы. Мы останемся во Франции пока, будем зарабатывать деньги — не тратить, а зарабатывать. Майкл — уличный артист, он умеет глотать огонь и играть на аккордеоне, а я собираю деньги. Зимой мы уедем в Индию…
Мы оба молчим.
— Алло! — прерывает она молчание. — Ты где?
— Я здесь. Хочешь поговорить с мамой или папой?
Я мысленно вижу, как она кивает головой, две тысячи километров отсюда.
— О'кей, — говорит она. — Но я не могу говорить долго, это довольно дорого.
Мама смотрит на меня испытующе.
— Это Кристина, — говорю я и протягиваю ей трубку.
Я выхожу из кухни. Голос сестры бубнит в ушах, словно магнитофонная запись. Когда я говорил с ней в последний раз? Два года назад, на Рождество… кажется, что не два, а десять. Я иду в папину библиотеку и сажусь в кресло. На плетеном столе стоит старая «кобра»
[12]
. Я осторожно поднимаю трубку.
— Мне очень жаль, мама, но я не приеду…
— Что это за человек?
— Американец. Майкл. Он живет в Париже.
Мама бурчит что-то нечленораздельное, не могу понять, что. Может быть, проклятие — по поводу того, что между ней и Кристиной все пошло наперекосяк.
— Американец, — говорит она устало. — Ты о нас совсем не думаешь. Мы тебя уже сто лет не видели…
— Не начинай, мама, ну пожалуйста. Я не хочу слышать никаких упреков. Я не хочу, чтобы меня мучила совесть. Это же никому не поможет, и меньше всего — нам с тобой.
Мама вздыхает.
— И когда же ты приедешь? Когда мы тебя теперь увидим?
— Наверное, весной. К Рождеству мы уезжаем в Индию на несколько месяцев. Но я буду писать… я постараюсь исправиться в этом смысле…
— Кристина! — Мамин голос звучит умоляюще.
— Я не могу больше говорить, кинула последние франки, хочу только сказать, что…
Разговор прерывается. Мертвый шорох телефонного космоса и мамино свинцовое молчание. Я осторожно, чтобы она не услышала, кладу трубку.
Поудобнее располагаюсь в кресле. Зажмуриваюсь и представляю себе сестричку в телефонной будке в Париже. Скучаю ли я по ней? Сестра — часть меня самого, мы всегда были с ней очень близки, всегда понимали друг друга. Потом она ампутировала себя от меня, и только сейчас, когда анестезия начала проходить, я чувствую неопределенные фантомные боли
[13]
…
Я поднимаю глаза и вижу в дверях маму. Контуры ее фигуры на фоне слабого света из кухни, мне кажется, она уменьшилась в размерах, словно из нее выпустили воздух и кровь. Мама… только сейчас до меня доходит, как она постарела. Мама уже не молода, даже мама может состариться, и когда-нибудь она умрет. Эта мысль поначалу пугает меня, но потом я понимаю: так устроен мир, человек вспоминает о том, что он смертен, глядя на своих близких.
— Твоя сестра… — тускло произносит мама. — Я даже не успела ей ничего сказать…
Она делает шаг ко мне и внезапно останавливается, как в детской игре «замри».
— Я же ничего не успела ей сказать… На Рождество будет два года, как я ее не видела. Я хотела сказать что-нибудь… чтобы нам стало легче, и не успела. Разговор прервался…
Мама резко поворачивается ко мне спиной.
— Пойду займусь едой, — сухо говорит она. — Через час будем ужинать.
После ужина я помогаю маме мыть посуду. Я стараюсь стоять с ней рядом: вдруг появилась потребность быть к ней поближе. Мамин запах… хвойный шампунь, «Нивея», она мажет «Нивеей» лицо и шею с незапамятных времен… острый запах тмина и розмарина, кухонные запахи, въевшиеся в ее кофту. Она кладет голову на мое плечо, руки ее опускаются в мойку, словно два усталых белых тюлененка… Боже, какая она маленькая, думаю я, на две головы ниже меня. Почему я раньше этого не замечал, я же перерос ее, когда мне было лет тринадцать… Она машинально переставляет тарелки из мойки в старую посудомоечную машину, полученную в подарок от дедушки с бабушкой то ли к свадьбе, то ли к новоселью, и вдруг застывает, смотрит на меня снизу вверх.
— Жаль твою сестру, — говорит она тихо.
Мне кажется, она немного пришла в себя. Это, конечно, для нее удар — Кристина не приедет, как обещала в письме. Но почему она говорит о ней, как о моей сестре, а не о своей дочери?