Дом «Алгра», 7 августа 1964 года. Что касается «работать в поте лица своего, чтобы огрести как можно больше Денег», то, признаться честно, получается это у меня превосходно. Время от времени мной овладевает панический ужас, что сети прорвутся, но ужас этот продиктован, видимо, моими скромными, развитыми в бедности критериями благополучия. Продажа шестого по счету издания идет вовсю, седьмое уже лежит у издателя, я получил Приз За Лучшую Повесть в Амстердаме и области, а государственный секретарь Образования, Искусства и Науки, выслушав Совет Искусства и Сенатора Алгру, присудил мне стипендию, хоть и не пожизненную, но на целый год. И желание преклонить колени перед Господом становится все сильнее; мне хочется искупить вину тем, чтобы, например, не пить 36 часов подряд или же совершить паломничество: успех всегда настраивает меня на печальную и чувственную волну. Не пить 36 часов у меня, естественно, не получилось, потому что я ушел в запой, мотивируя это следующим образом: ну, я теперь хорошо зарабатываю, могу себе это позволить, да и надо же чем-то залить эту печаль, ведь мы, художники слова, живем в постоянном психологическом напряжении.
Ну, а паломничество было довольно скромным, в Леварден, где я несколько минут пристально глядел на дом сенатора Алгры, но не сказать, что я от этого сильно поумнел или просветлел. Но я точно не хотел бы быть «принятым с любовью» в таком доме. И от дома, и от сада, несмотря на то, что выглядело все аккуратным и ухоженным, исходило нечто удушающее и мертвящее, нечто безличное и неприветливое, и, может статься, что последние два определения наилучшим образом описывают моего дорогого врага: он один из тех, которым можно позавидовать, но кто совершенно не способен почувствовать что-то вроде вдохновения, равнодушен к мистике и религии, для таких не существует неразрешимых вопросов, они с упрямой храбростью продолжают играть в войнушки с кажущимися проблемами. Вот почему мне не доставило ни малейшего удовольствия лицезреть дом вблизи. Боюсь, мы друг друга не понимаем, вот в чем, собственно, дело, интересно, под каким Знаком он родился и что у него за Асцендант, ведь этим можно было бы объяснить, почему все эти перестрелки не доставляют мне настоящей радости, а, наоборот, огорчают. (Иногда, чтобы повысить продажи моей книги, я делаю вид, что очень сильно его ненавижу, но, боюсь, я как раз-таки недостаточно люблю этого человека, чтобы быть в состоянии проникнуться восхитительной ненавистью. К тому же он наверняка не является ревистом как, кстати, и Виллем Брандт, и Федде Схурер.)
Может быть, я сам себе осложняю жизнь. Да, я, как всегда, много размышляю, но нет во мне больше никакого недовольства или желания изменить что-либо в установленном Богом мировом порядке, а также в устройстве аппарата власти, который, между прочим, тоже выше нас в иерархии. Что касается властей, к настоящему моменту дела пошли гораздо лучше, чем лет десять-двенадцать тому назад, потому что раньше и с правительством, и с его департаментами у меня постоянно случались какие-нибудь ссоры, вечно какие-нибудь неприятности, а государственный секретарь за секунду перед тем, как поставить подпись под указом о выделении мне финансовой помощи, не забывал указать на то, что пишу я исключительно мерзкие и богохульные вещи (что было неправдой) и что я совершенно не заслуживаю какой бы то ни было денежной помощи от государства. Тогда — я имею в виду, лет двенадцать тому назад — подобный выпад, вроде того, что недавно сделал Хендрик Алгра в Палате Народных Депутатов, имел бы определенный эффект, и ни католики, ни социалисты не дали бы ему такого прямого и бескомпромиссного ответа, как случилось на этот раз, — я убежден, что в то время они и пальцем ради меня не шевельнули бы. Ситуация изменилась еще и потому, что правительство теперь не занимается просмотром рукописей, ему проще отделаться центами, не читая всю эту бессмыслицу. Мне же стоило нескольких лет размышлений, чтобы открыть для себя новоявленную пригожесть истории: только недавно я смог ответить на вопрос, что же следует предпринять, если для того, чтобы получить в Гааге какую-нибудь стипендию, нужно сдать рукопись с подозрительными пассажами на оценку осторожной комиссии. Процедура будет очень простой: нужно еще до вручения рукописи вычеркнуть из нее любые опасные предложения (а если текст тогда не составляет единого целого, что в современной нидерландской литературе не такая уж большая проблема, но все же, то можно просто вписать туда что-нибудь умеренно-выдержанное), получить премию или стипендию, а перед публикацией вновь дополнить текст удаленными отрывками. Как случается в жизни, открытие это — колумбово яйцо, но надо же было догадаться. А если еще задуматься о том, что вся эта смышленость уже ни к чему, теперь, если даже и придется сдавать рукопись, то можно писать о тычинках и пестиках, или же только о пестиках, своеобразием повествования навсегда отбивая у читателя желание заниматься сексом, — десять против одного, что хотя бы один член парламента и католик отзовется о вас хвалебно и расскажет на очередном заседании, что вы — никто иной, как искатель, и «переживаете свое человеческое существование в борьбе», в общем, подобные тенденциозные высказывания. Потому я не понимаю, как мог мой собрат по перу Виллем Фредерик Херманс
[223]
утверждать, что в Нидерландах «все запрещено». В Нидерландах почти все разрешено, если ты остаешься в определенных этических рамках и не устаешь давать понять, что проблемы человеческого назначения, смысла бытия, количества световых лет, отведенных каждому звездному телу, постоянно занимают твой ум. Народ мы пессимистичный и угрюмый, и тот, кто не учитывает этого в процессе создания литературы или упорно пишет слово Бог с маленькой буквы, тот, я считаю, большой дурак и только наживает себе неприятности. Единственное, чего ты сам не можешь изменить и чего тебе никогда не простят в Нидерландах, так это того, что ты можешь зарабатывать писательством достаточно денег, чтобы поддерживать свое существование. Определение «писатель, вынужденный писать ради заработка», которым штампуют тех, кому это в самом деле удается, имеет весьма негативный оттенок — не понимаю, по какой причине, ведь мне кажется, что это верх порядочности — зарабатывать себе на жизнь посредством собственных художеств. Я пишу ради Денег, как я уже многократно говорил, потому что в жизни за многое приходится платить и даром только птички чирикают, да и то не во спасение человечества; но это вовсе не означает, что я не соблюдаю критериев качества и не практикую честное мастерство, а также это не значит, что своими текстами я хочу привнести в жизнь читателей лишь несчастья и печаль, нет, напротив, в наименьшей мере: если своими книгами я могу время от времени впустить лучик солнца в мироздание философов, в разрастающуюся пустыню из стекла и бетона, то я благодарен, что мне дана эта возможность, и настроение мое всегда от этого улучшается. Но изменить многое в людской угрюмости я не могу, и пусть мои способности в этом отношении не переоценивают, чтобы предотвратить возможные разочарования. Так, где-то с месяц тому назад мой собрат по перу Ремко К. направил ко мне мальчика с зажимом во рту или чем-то подобным диадеме, какие женщины иногда носят на голове, но у него она была на передних зубах, слюнявых, с остатками пищи; мальчик тот пришел ко мне, чуть не плача. Он ходил к нашему Рему за смыслом жизни. Черт побери, ходят тут всякие, сказал собрат по перу. Но на «черт побери» далеко не уедешь, сказал мальчик, приехавший на велосипеде аж из Хилверсума, а погода ему сегодня не улыбнулась. Иди к Ван хет Реве, сказал ему тогда Ремко, он знает все о смысле жизни. Он тут недалеко живет. («Сходите тогда уж к господину Хойеру».
[224]
) Все, что я смог для него сделать, так это напоить кофе и рассказать о своих предположениях, что в жизни нет никакой цели и надежды тоже нет.