Кроме того, что я развил в себе умение бесшумно вытаскивать пробку из бутылки — сначала нужно вытащить ее почти полностью, потом подождать, пока разреженный воздух наполнит горлышко, затем чуть раскачать ее, очень осторожно, — мне сообщить больше не о чем. И даже если кто-то совсем рядом, он ничего не замечает, а стакан — разумеется, пустой — лучше держать в кармане пиджачка. Знаете, чего бы мне больше всего хотелось? Написать стихотворение, в котором было бы все, так что мне больше никогда не приходилось писать стихи. Иногда в двух-трех словах содержится очень многое — Ван О. вспоминал, как однажды в Роттердаме, тридцать три года тому назад, в квартире на верхнем этаже, во время проходившего в задней комнате политического собрания, он наблюдал за ребенком в манеже, который с трудом карабкался вдоль стенки, потом встал на свои рахитичные ножки и, схватившись за край дверцы, сказал: «Тактика рабочего класса». Это прошлое, что-то в нем есть. Со многим лучше просто смириться. Я знаю, что так и должно было быть, что Деньги вдруг появились у меня как раз тогда, когда они перестали быть для меня источником наслаждения. В сущности, на свете нет больше ничего, чем я действительно хотел бы обладать, за исключением возможности находиться где-нибудь, откуда меня не могут выгнать и где я могу писать, где я слышу только ветер, который, как морской отлив, гудит и рвется сквозь могучие деревья кладбища, а не вокальный ансамбль «Синие Бородки»
[227]
с Адо Броодбоомом.
[228]
Вот и все, теперь я расстаюсь с вами. Прощайте, прощайте!
Письмо, размытое слезами
Греоптерп, 14 октября 1964 года. Уже почти со всех кладбищенских деревьев опали листья, да и в саду все отцвело; и лишь святой цветок — одинокая хризантема недавно распустилась в знак того, что мы семимильными шагами приближаемся к большому Празднику Всех Скорбящих. Где-то вдалеке лает собака, через крышу на несколько мгновений оседают в доме запахи до времени растопленной плиты и все также неизбежны мысли о прошлом. Я думаю обо всех, кого я когда-то знал и кто теперь мертв.
Все это написано в неслыханной тоске и постоянно усиливающемся отчаянии; автор не пил уже три с половиной дня; после того, как он притворился безумным.
[229]
Начальнику хора. Осенняя песнь, или псалом вечерний. Я хотел бы, чтобы это письмо было наполнено кротостью и нежностью, редким трепетом тишины и Внимания и было бы совершенно беззлобным по отношению ко всякому Божьему творению; я хотел бы, чтобы каждый, его читающий, притихал, а некоторые начинали бы даже плакать — но это уж в крайнем случае. Вот чего я жажду и на что надеюсь, сидя у окна и уставившись наружу. Погода очень ясная, тихая, но временами мне кажется, что я слышу пустой, жалобный голос — ветерок качает верхушки хвойных деревьев. (Ты скоро придешь? Да, да, сейчас. Warte nur, warte nur.
[230]
)
И свет, и цвет небесный напоминают мне тот день, субботу после обеда месяца четыре назад, когда я пошел к Вими, чтобы забрать кое-какие вещи, которые они с Призовым Жеребцом отложили, потому что для них они уже никакой ценности не представляли, но мне могли показаться интересными. После обычного, преувеличенно-радостного приветствия я сразу забрался по лестнице в так называемую студию, «комнатку пыток для молодых немецких туристов», куда они сложили все ненужные более предметы. Когда я залез наверх и увидел на полу все эти вещи в скудных и пыльных солнечных лучах, проникающих через грязное окно, я закрыл люк над лестницей, уселся на нары, в свое время сколоченные мною собственноручно, и, тихонько подрагивая, уставился перед собой пустым взглядом. Сегодня все было совсем иным — само помещение и вид из окна на размытые дождем крыши, но все же, но все же все было прежним. Я оставался наверху довольно долго. Когда я спустился, Вими спросил, что я там так долго делал. Я ответил, что неистово размножался, так оно и было, целых два раза, но, как всегда, я от этого только еще сильнее возбудился. «Пойдем в постельку». Нет, по каким-то причинам это было невозможно. Ну; ничего, сказал я, и сам справлюсь, тебе даже делать ничего не надо, только расстегни брюки и чуть приспусти их, а можешь и оставить и даже не расстегивать, если ты станешь так, чтобы они слегка обтянули в нужном месте, а там уж все равно, Похотливое Животное, Жестокий Принц, Наездник с Одной Шпорой, я тебя и так заведу, буду ласкать и восхищаться тобой, пока ты скачешь на каком-нибудь Мальчике и так далее. Я слегка принял на грудь, еще дома, но самую малость, это совсем не потому. Тут позвонили в дверь, привезли баллон с газом, и вообще было уже довольно поздно, вдруг поняли мы и решили просто немного посидеть поболтать. Они с Призовым Жеребцом уже запаслись к выходным, так что начали мы с большого количества выдержанной холодной можжевеловой водки, и осторожно, с уважением подняв первый бокал, большой винный бокал, до краев наполненный водкой, я согнулся вдвое от приступа смеха, потому что вдруг вспомнил, как много лет назад, когда я был в гостях у брата, на даче в Грут, под Схорлом, его сосед, который жил на такой же даче круглый год и занимался изготовлением на дому коробок с кубиками под названием «Обезьянка Окки» и рисовал, писал прозу и поэзию, и вообще, по его словам, пытался делать «все, что несет в себе красоту», как-то прочитал мне стихотворение собственного сочинения, направленное против употребления алкоголя, в котором каждый куплет заканчивался так: «Жемчугов полны бокалы / звон и лепет, влаги пир». Почему мне вспомнился именно этот эпизод, я не знаю, и я с большим трудом смог объяснить Вими, почему я рассмеялся — в конце концов, другому всегда трудно что-то объяснить. Тот поэт, художник, писатель и создатель коробок с кубиками вскоре обанкротился и отправился из Ден Хелдера до Гибралтара по побережью на своих двоих — иногда совершенно непонятно, как людям приходят в голову такие идеи.
В общем, мы с Вими сидели и разговаривали, а в это время в комнате темнело, и я поглядывал наружу. Вид из окна на задворки других домов остался почти без изменений, таким же, как и в то время, когда я сам жил здесь, за исключением того, что один из домов снесли. Я пристально всматривался в оконный косяк неподалеку, который казался очень старым, явно в плохом состоянии; он был покрашен в серый цвет, но слой краски уже почти облетел, так что видно было, что прежде его красили в голубовато-серый. Верхний слой был, наверное, нанесен лет тридцать назад, а тот, что под ним — еще раньше, может, еще лет за двадцать до этого, и никто и никогда уже не сможет сказать, кто покрасил тогда эту раму. Возможно, это был очень красивый и нагловатый с виду, но, в сущности, очень скромный и милый мальчик, который тайно, никому никогда об этом не рассказывая, был влюблен в молодого плотника, что работал с ним вместе и был года на полтора его старше; мальчик его обожал, ходил с ним на рыбалку почти каждое воскресенье и поглядывал искоса на плотника или на его отражение в воде, сидя рядом день-деньской, потихоньку вздыхая в отчаянии обожания. Может быть, он даже еще жив, размышлял я, он уже очень стар, живет со своей семьей, которая ловко отобрала у него накопленные деньги, а теперь отвела ему уголок, где он ест похлебку из деревянной плошки, но никто и никогда не узнает его имени.