— Подлей ему еще. Ты ведь тоже хочешь выпить?
Ну, да, я бы не отказался, снаружи все было таким странным, мертвенно-тихим и наводило на определенные мысли, в общем, погода так и шептала. Водку я не очень люблю да и не привык ее пить, мне она кажется на вкус слишком пустой и эфирной, я имею в виду недостаточно плотной, так что я выбрал молодую можжевеловую, Нико за мной поухаживал, давай, не ной, нет, пить ее нужно как раз из стакана, налил он больше половины — он внимательно отмерял количество, приглядываясь к процессу из-за дешевых очков. Хорошо льется за чужой счет. Нико — человек богобоязненный, на мой взгляд, и избегает зла: уже несколько раз он вытаскивал царственного отпрыска поэзии из пустыни стали и бетона, что городом зовется, чтобы тот немного развеялся. В Греонтерп они приехали в первый раз — до этого Нико жил в Эпе, в домике рядом с кафе, так что шторы ему приходилось держать задернутыми, чтобы перед глазами д, Б. не мельтешил рекламный плакат «Гнома».
[234]
Этот плакат был также виден из окна туалета, и Нико пришлось поставить там матовое стекло под предлогом, что иначе «всякие туристы подсматривают». Владелец тамошнего кафе был предупрежден, чтобы д. Б. не наливали — немалый убыток, потому что дела в кафе шли не очень; владелец объяснял это тем фактом, что здание стояло несколько в стороне от улицы, среди деревьев, и проезжающие автомобилисты либо не замечали его вовсе, либо замечали слишком поздно; дабы исправить положение, хозяину вздумалось поставить у дороги указатель, но он не сумел получить необходимое для того разрешение. Чтобы расширить обзор, хозяин решил срезать несколько веток самого большого дерева, залез с пилой довольно высоко и стал отпиливать ветку, но, прямо как в комиксах семейных ежедневников, пилить он начал сук, на котором сидел; при падении он повредил Тайные Части Тела и тазобедренный сустав, после чего так и не выздоровел полностью и спустя год умер. Секс, Выпивка и Смерть — сии три пребывают; но Смерть из них больше.
[235]
Весь вечер мы сидели, пили и разговаривали. Старый бард рассказывал о былых временах, лет двадцать назад, когда он был еще простым служащим на почте. Мне было интересно, сколько лет подряд он пил и сколько рюмок в день? Да все время, раздалось в ответ. Каждый день? Да, конечно, каждый день. А сколько в день? Литр? Полтора? Ну, что-то вроде того, Кукебаккер, что-то вроде того.
Нико рассказывал, что в школе классным руководителем у него был собственный отец. Могло быть и хуже, подумалось мне. Его рассказ постепенно перетекал из одной грустной истории в другую, пока не дошел до военных времен, до зимы 45-го, когда он вместе с медсестрой, на которой мечтал жениться, за линией фронта, следуя за наступающими союзниками, хоронил погибших; тела всегда были ограблены, они лежали на спине, с расстегнутыми мундирами, посреди разбросанных семейных фотографий и писем, которые раскидывали грабители в поисках возбуждающих картинок, и они же всегда отрезали трупам мужские признаки. От этой истории я притих, а чуть позже сказал Нико, что «ему все это надо записать». Сам я ничего не рассказывал. Я все время думал о прошлом, но не мог об этом говорить и только тупо смотрел перед собой, на участок земли в польдере, на башни Воркума, поблизости от которых, может быть, также как и я, кто-нибудь сидит в маленькой комнатушке и мучается воспоминаниями, не в состоянии произнести ни слова. Я попытался представить себе этого «кого-то»: хорошо сложенный, в общем-то, довольно красивый и привлекательный, за волшебной решеткой тюлевой гардины он орудует своей большой, внушающей ужас Палкой грубых, почти звериных пропорций; (в комнате находятся, по моему представлению, цилиндрическое бюро,
[236]
стопка настенных календарей, а на полу — несчитанное количество обувных коробок, хотя, признаюсь, я понятия не имел, что в них может храниться), подглядывая через окно за подмастерьями плотника, молодыми помощниками фермера, сгрудившимися у дверей магазина учениками ремесленного училища — все на велосипедах, до боли вжимаются промежностью в велосипедную раму — и за мальчиками на побегушках; облокачиваясь, распаляясь, иногда прижимая лицо к занавеске и стеклу и проклиная Бога за то, что он не создал его способным заглядывать за угол; и если бы туман был не таким сильным, я смог бы даже рассмотреть это окно вдалеке. Но я совсем ничегошеньки не смог бы сделать для этого человека: люди стареют, болеют, а потом умирают, так устроен мир. И какое в сущности имеет значение все это нытье и медсестринские истории? (Я предполагаю, что он вряд ли оценил бы мою заботу, если бы я присел на корточки возле его стула и спросил, не хочет ли он выпить стаканчик простокваши.) И, кстати, путь был неблизким — я прикинул, что даже если есть какая-то прямая тропка для туристов, то все равно туда часа два пешком, не меньше. Нужно просто продолжать пить, мальчик мой, подумал я, другого выхода нет. Бокалы, полные жемчугов, жемчужный смех и так далее. Но морозилки у него в доме явно не было, и коварно было это питие, теплое и торопливое. (В приступе откровения мне стало ясно, что бутыль у барда была не иначе как припрятана в сапоге, чтобы клиенты, заходящие внутрь, ничего не замечали, ведь ремесло его было совсем неправдоподобным и упадочным, это в то время как родители, которые приводили своих сыновей, чтоб его послушать, всегда говорили: не заходи, подумай, остановись у порога — и, может быть, были правы.)
И хотя я их всячески отпугивал, напевая вполголоса, мертвецы опять осадили меня со всех сторон. Внезапно появился, как всегда с устрашающей четкостью, бормоча и хлюпая носом, простывший Майк де Сван, может, потому что наша первая встреча, насколько я помню, состоялась как раз в сельской местности, с видом на луга, подобным этому, во время прогулки на границе между дюнами и польдером в наступающих вечерних сумерках позднего лета. Он был ярым защитником искусства и науки, ездил на все фестивали — «принудительный труд в искусстве», как он сам это называл, — а втайне обожал альпийские песнопения с переливами. Из тех, от кого он должен был скрывать свои предпочтения, опочили пока еще всего несколько, но одна мысль о том, что рано или поздно все последуют, забрав с собой свою ненависть и злость, дарила мне некоторое утешение.
В тоже время царственный отпрыск поэзии начал обсуждение тщеславия и глупости в связи со службой. Иерархия на службе со временем оказывала плохое влияние на характер людей, утверждал он, так что многие начинали несправедливо отождествлять самих себя со своей функцией и воображаемое постепенно застилало им глаза. Однажды он пошел в туалет сразу после того, как там побывал его начальник, и вылил в унитаз банку красных чернил, а потом прибежал с устрашающим криком: «Кто только что ходил в туалет? Там все в крови!..» В конце концов, он приклеил себе на лоб марку стоимостью в 1,5 цента и на четвереньках, лая, бегал по почте — что он хотел этим сказать, он и сам не знал, но так дальше продолжаться не могло, чем-то это должно было разрешиться.
В мире много несчастий, и горестей, и непонимания, это уж точно. Всегда что-нибудь мешает, подумал я. Но искусство, оно ведь должно еще хоть кому-нибудь дарить утешение. Я начал писать чертовски красивые стихи. Я постарел и спился, я рад, если кто-нибудь со мной поздоровается. Внезапно у меня в голове возникла эта строчка, и мне надо постараться ее запомнить. Микрокосм, макрокосм. Все было теперь почти что хорошо, и эта маленькая, сырая комната с уродливой мебелью, в которой с наступлением вечера запотевали окна, начала мне нравиться. Совершенно неправильно, размышлял я, становиться рабом красивой или удобной меблировки в квартире. Я еще не знал точно когда, но знал наверняка и непреложно, что начну писать книги, рассказы и стихотворения о Красивом и Беспощадном Мальчике: как я путешествовал с ним на одном корабле; Рассказ о Беспощадном Мальчике в Поезде; рассказ о Беспощадном Мальчике, царствующем в отдаленном, расположенном на огромной площади, но невидимом Замке, которого не найти без тайной карты; а также рассказ об улыбающемся Беспощадном Мальчике, который сидит в Гроте на Троне из зеленого или синего бархата; трон этот был совершенно бескорыстно оборудован Профессором Сикбоком (в большей степени падшим лесным богом, нежели сухим представителем точных наук) разной современной аппаратурой. В конце концов, на закате дней, кор да я буду прислушиваться к звучащей вдалеке музыке сфер почивших, я смогу оправдаться перед Богом тем, что прославлял Беспощадного Мальчика и служил ему безо всяких требований, кроме единственного: не отнимать у меня лихорадочной надежды, что после того, как я помогу ему, пока он будет долго, медленно мучить Луки из фильма «Люди завтрашнего дня»,
[237]
я смогу расстегнуть его рубашку и дотронуться до его тела, погладить покрытую пушком грудь, почувствовать, как в ней бьется изобретательной жестокости сердце; чтобы затем, словно в тумане, позволить моей руке опуститься ниже, за ремень, и дотронуться до пульсирующего, наполненного кровью кинжала и древа жизни, которые я больше уже не отпущу, пока он не благословит меня и пока я не почувствую, как в мою ладонь польется Святая его Влага, жгучим потоком отрады. (— Мамочка, ему это все снится или это происходит на самом деле? — Малыш, не ной.)