Моя предварительная интерпретация явлений была верной, хотя подтверждения ради должно было сточиться еще одно, более впечатляющее явление, о котором я тогда и не подозревал, но столкнулся с ним вскоре: поздним летом во время ярмарки в Синем Доме в большом зале наверху во втором кафе В., в самый разгар танца, так называемого дневного спектакля, который начался в половине одиннадцатого утра неукротимым топотаньем под Harry Kickers или четырехголовым ревом такого же наименования.
Тигра там тоже был, и Петер, который при первом же пивном раунде, мной заказанном, запротестовал, вытащил свое портмоне, набитое деньгами, которые дал ему отец на покупку дома, и закричал:
— Ничего, я заплачу — мы ведь неплохо подзаработали!
Но от грохота у него внезапно заболела голова, и потому он пошел домой к Фридьофу, который жил на углу, но вскоре вернулся с сообщением:
— Все уже прошло. Я немного позанимался йогой.
— На голове стоял, наверное.
— Что-то в этом духе, Кукебаккер, что-то в этом духе.
Чуть позже он же выдвинул гипотезу, что царство Божие уже наступило, хотя многого в нашей жизни этот факт не изменил: мы, так сказать, незаметно туда пробрались.
Примерно в этот момент я и увидел, так близко, как раньше никогда не случалось, сидящего за столиком в середине зала Беспощадного Мальчика, еще более великолепного, чем прежде, его прямые волосы — скорее светло-, чем темно-русые — чуть отросли, но не сильно, и спадали на ушки, он был в синем саржевом рабочем комбинезоне с широким кожаным ремнем и в сапогах; он почти улыбался нежными, неумолимыми губами и его глубокие, серые глаза светились тихой тайной самой красивой Жестокости. Я показал его Тигре, и тот даже притих под впечатлением.
И все вновь стало таким ясным, и полным светом озарилось и развернулось Таинство: Ломовщик, Черномазый и Строитель — потому что между тем я узнал, что самый светленький и беспощадненький, такой близкий, что я почти готов был подойти к нему и поцеловать хотя бы отвороты его саржевых штанин, был каменщиком — все они были Одним. Ломовщик и Строитель служили Черномазому, потому что каменщик вложил все свои сбережения в одну невероятно одиноко расположенную ферму, куда они наведывались по выходным и где держали взятых в плен воришек свинца, меди, мопедов и автомобилей, чтобы с вечера Пятницы до Воскресного вечера пытать их в звукоизолированных комнатах.
И то, что в свое время в начинающихся сумерках дано было мне видением Скинии в дворцовом саду, а в ней, в приглушенном свете штормового фонарика — спящего и несотворенного еще Существа, все это было теперь совершенным. Я вспомнил, что поклялся тогда письменно или как там еще засвидетельствовать этот большой Секрет. «Не пиздеть, а писать, писать и больше ничего».
Я только сейчас заметил, что мы не затушили штормовую лампу, которую использовали при посадке луковиц. Я взял ее и снова вышел на улицу. Учитывая, что ангел-хранитель всюду за мной следует, бояться мне нечего. Не то чтобы мне действительно было страшно по ночам в этом доме, но до того, как ангел-хранитель вошел в мою повседневную жизнь, случалось, что часа в три ночи кто-то начинал ломиться в дверь и выкрикивать мое имя, а, открыв, я не видел перед собой ничего, кроме покачивающихся уличных фонарей, поскрипывающих на ветру, прямо как во французском фильме, и не души вокруг. Ну, и чего в этом хорошего, в этаком вздоре?
Стоя у входной двери, я высоко поднял фонарь и осмотрел то место, которое поздней весной привел в порядок: обтесав прямоугольник на передней стене дома и снабдив деревянной обшивкой, я залил его потом хорошим и медленно застывающим раствором (1 к 2,5) мертеля,
[258]
и сделал табличку с аккуратно отшлифованными краями; с помощью гвоздя я вывел на бетоне курсивом слова Дом «Трава», а сверху с правой стороны, маленьким романским шрифтом — ИСАИЯ 40, 8; что, по последующему замечанию поэтессы Х.М., должно было быть вообще-то ИСАИЯ 40:8, но тогда было уже поздно, без повреждений исправить надпись уже не получилось бы.
Я осмотрел текст, который со временем стал читаться еще лучше из-за обведенных черным велосипедным лаком букв и подумал, каким мудрым было это решение, да, просто в высшей степени великолепным, ведь тем, что я изменил название дома, я вытащил сам себя из этой ненавистной перебранки и споров «крючков и трески».
[259]
Не нгжно больше ненавидеть бывшего врага.
— О, Господи Боже! Я не умею говорить, ибо я еще молод.
[260]
Мне еще не хотелось ложиться и, вернувшись в дом, я налил себе в винный бокал до краев можжевеловой водки из морозилки. Начал рыться в разных бумажках, но только еще больше все разбросал. Из пачки записок, которые еще не были использованы в моих произведениях, выпадало всякое-разное:
А также во Имя Того, Кто вечен, я решил ни пить больше ни капли, пока Письмо не будет окончено. Я очень хочу это сделать, что и подтверждаю в Сентябре шестнадцатого дня 1965 года, утром без десяти девять. Если кто-нибудь зайдет в гости, ему можно налить, но себе — нив коем случае. Я буду сидеть наверху, все время. Так быть должно. Я подписываюсь внизу полным именем. ГерардКванхетРеве.
Ну, и это было пустым бахвальством. Тщеславием. В папке лежало еще много всяких записанных высказываний, некоторые мудрые, а некоторые просто хуйня, а какие-то — довольно своеобразные, как-то: А также люди, у которых на Буфете стоит вырезанная из коровьего рога птичка, могут доставлять Богу радость. Или: Мы покупаем тандем. Или: старая репка в течке, душный козелец.
[261]
А остальное в духе: Взять патент на изобретение лекарства против гетеросексуальности: пациент должен в течение недели, каждый день после обеда ходить в ХЕМУ на Ньювендайке и с четверти четвертого до без четверти четыре находиться в отделе, где продается выпечка.
Все идет своим чередом, и, несмотря на сонливость, один за другим в памяти всплывают различные истории: как в Стокгольме Петер вместе с парой других голландцев на месте работы, то есть в процессе мытья окон, висел на фасаде здания на уровне восемнадцатого этажа в люльке, которая неприятно покачивалась при сильном ветре, а другой паренек, внизу на улице, сложив ладони в подобие мегафона, стараясь усилить возможности голоса, громко прокричал: «Тонни подхватил триппер!»; а мой гуру, посматривая под ноги сквозь доски картонной коробки из-под капусты или игрушечных поездов, увидел на одной из боковых улиц самого «Тонни» в зеленом комбинезоне; как они, при приближении Тонни, опустили люльку на бешеной скорости, чтобы, как злые гномики, затащить Тонни в хоровод и таким образом огласить вслух, спеть, проскандировать только что из глубины полученное сообщение, на что Тонни, в конце концов, доведенный до слез, в ярости прокричал: