После изрядной мешкотни и суеты мы все, наконец, разместились в машине. Фредди Л. уселся впереди, справа от Тигра, а мы со «стариком» Альбертом — позади: я слева, то есть за Тигром; он, Альберт С. — справа, за спиной своего очарованного принца — такого бесконечно прекрасного, такого миловидного, такого слишком сказочно жестокого для того, чтобы когда-либо счесть его, «старика» Альберта, достойным — даже при условии полнейшей неприкосновенности Фредди — жить вместе с собой и позволять ему заботиться о себе.
Разумеется, мне нужно было о чем-то говорить. Для начала я представил Тигра и представился сам. «Куда направляемся?» — продолжил я тоном, полным такого безразличия, что сам на мгновение поверил в него, как и в то, что мне совершенно по фонарю, кто там любит Фредди и в кого он когда-нибудь и сам влюбится. — «Сперва на этот артистический чердак? Или окажете нам честь и отправимся прямиком в наши пенаты, на чашечку кофе? Или чего-нибудь другого, разумеется: полки в шкафах ломятся от бутылок, графинов и кубков с изысканнейшими напитками. Я богат, как вам известно; и все же во многих отношениях моя одинокая жизнь по-прежнему пуста».
Фредди Л. обернулся и взглянул на меня, и я почувствовал, хотя и не смел в это поверить, что между нами возникло нечто вроде понимания, и что мои слова пришлись ему по душе. Следовательно, существовало, как бы это выразиться, некое провидение. «Тебе даже не нужно раздеваться, — думал я. — Мне совсем, совсем не обязательно видеть твою наготу, чтобы служить тебе. Внимать шуму воды за дверью, когда ты умываешься; прислушиваться к стуку сбрасываемых тобой туфель, к шороху брюк, которые ты вешаешь на спинку стула в комнатушке наверху — и твой голос, ловить звук твоего голоса, хриплого от похоти — голоса, которым ты приказываешь темно-русым, как сам ты, мальчикам обнажиться, дабы послужить тебе седлом, сделаться твоей невестой, и я охраняю тебя, о принц».
— Вообще-то нам нужно в Мансарду, — объяснил Фредди Л. — Мы там кое с кем договорились.
«Старик» Альберт, сидевший рядом, до сих пор не раскрыл рта и все еще ерзал, умащиваясь на своем месте, причем его тонкий серый нейлоновый дождевик, соприкасаясь с обивкой, ежесекундно издавал чудовищный скрип и писк. Скосив глаза, я осторожно разглядывал его. Мне вовсе не нравился скрипучий шорох его дождевика, и сам он тоже мне совершенно не нравился. В общем, он был достаточно непригляден — хотя и ни плешив, ни тучен, ни близорук — и все-таки он был из тех, кому приходится зашибать бабки и пахать как проклятому, чтобы поддерживать дело на плаву, да еще и радоваться, что ему позволяют давать копеечку этому великолепному юному зверю, который, вполне возможно, благодарил его пинками и затрещинами, когда этого никто не видел, — кто знает, видел ли это кто-нибудь вообще; кстати, ничего не имел бы против, подумал я. Я попытался утишить свою ненависть — что с нее толку — и принялся изучать его. Можно было обладать такой наружностью, как у него, и все-таки, по некоей непостижимой милости, удостаиваться чести пребывать в одном доме, в одной комнате и, как знать, в течение нескольких редких часов или минут в одной постели с ним, Фредди — я уже знал его имя и то и дело с пересохшим горлом беззвучно шептал его, — даже если это последнее Фредди допускал изредка или вовсе не допускал, отговариваясь усталостью, головной болью или расстройством живота, в то же время со скучающим и критическим видом ощупывая новенькую золотистую, безумно дорогую рубашку и брезгливо поводя носом. «Такова жизнь, Альберт», — чуть ли не вслух подумал я. — «Тебе нужно на работу, но сперва ты варишь кофе для Фредди, который выпихивает тебя пинком из постели — да, любовь моя, пинка ему, делай ему больно, где только можешь, мой милый зверь, ты красивый, — и тут ты выходишь за дверь, Альберт, и не знаешь, что будет вытворять весь день этот белокурый зверь, а вечером не решишься спросить, но он тебе сам расскажет, будь спокоен. Тварь, любимый, зверь мой Фредди, ты же выложишь ему все прямо в харю, правда? Что ты безумно влюблен в такого-то и такого-то мальчика, и, может быть, скоро уйдешь — капай ему на мозги, слышишь, не останавливайся, продолжай, очарованный принц мой — как его ни топчи, ему все мало, что он может сделать, ничего он не может сделать, кроме как опять купить тебе что-нибудь дорогущее». Ах, если бы только Господь дал, если бы позволил… «Поедешь со мной… пожить в палатке, Фредди? Бродить со мной в дюнах, рука в руке, а старик все оплатит, все, все, даже цветные блескучие открытки, которые мы ему будем посылать. Ты должен поехать со мной, Фредди, пусть даже ты меня и не любишь, неважно, ведь я тебе буду рассказывать все, что захочешь, всякие сказки.»
— Что-что? — спросил Фредди.
— Да, на чердак, — сказал я. — Ты не слишком устал, Тигр?
— Нет, нет.
— Или вы хотели сразу домой? — участливо поинтересовался Фредди.
— Неважно, — ответил я и быстро продолжил: — То есть мы тоже хотели на чердак, ко всем этим художникам, я хочу сказать…
Фредди улыбнулся. Страшно банальные, но при этом и страшно приятные мысли проносились у меня в голове. «Я словно годы уже знаком с тобой, такое доверие ты излучаешь», — подумал я про себя.
Мы отправились по адресу этого общественного зальчика и ступили в ночи на лестничную площадку окутанного тишиной школьного здания — после того как нам, по нашему звонку, на изготовленном из кухонного полотенца парашютике сбросили из чердачного окна ключ. (Об этом обычае толковали повсюду — он считался весьма артистичным; и еще долго будет ходить слух о том, как епископ собственной персоной, вознамерившись почтить собрание своим присутствием по поводу не то пяти-, не то десятилетнего юбилея существования Мансарды, позвонил снизу и получил ключом прямиком по центру своей лысой черепной коробки, поскольку его сверху не узнали — а может, именно потому, что узнали: католическое бесстрашие и существование, чреватое опасностями).
Мы поднялись наверх — я не вполне представлял себе, как мне держаться. Мне хотелось быть с Фредди Л., остаться с ним, сидеть с ним рядом, но я был слишком близок к отчаянью, чтобы начать какие-либо пассы. В гнусной моей, истрепанной, загнанной жизни я волочился за бесчисленным количеством Мальчиков, но почти все это была ложь и грех нечистый, и вот теперь — этот Фредди Л.: я любил его — обреченно сознавал я, и потому желал приблизиться к нему не с реверансами, но с распахнутой душой и обнаженным кровоточащим сердцем — хотя лучше бы уж было мне этого не начинать, а еще лучше — просто удавиться. Господи, до чего же я был измучен!
Мне удалось на лету поймать ключ, прицепленный к парашюту для надгробных ангелочков, и мы с Тигром и двумя другими прошли по громко цокающим каменным ступеням через старое, скудно освещенное школьное здание, выложенное страхолюдной керамической плиткой, по коридорам, заставленным длинными рядами алюминиевых вешалок, многие из которых напоминали поломанные в схватке рога молодых самцов. Я чуть замешкался, давая Тигру и Фредди возможность обойти меня на лестнице, а затем вновь прибавил шагу, чтобы оказаться позади Фредди и впереди Альберта. Что мне сказать, что сделать, когда мы окажемся наверху? Созерцая изгиб Фреддиной спины, движения его бедер и ступней, которые он опускал так, как никогда еще ни один Мальчик, ни один муж не опускал на землю, на камень, на ступеньку, на человеческое горло, — нет, никогда еще!.. — я чувствовал, что мужество и сила духа оставляют меня. Почти вся воля, все жизненные силы и мужество истекли из меня, и все же ток крови повелевал мне — собрав то малое, что еще оставалось в жилах, те ничтожные остатки сил, которых мне едва хватало, чтобы держаться на ногах — вновь завести речитатив, запеть арию великой любви.