— Кто с кем вращается? — протрубил Альберт.
— Нарывается, чтоб ему совсем мозги заплели, — объявил я в голос. Теперь я несколько подчеркнуто обратился к глухарю. — Ты в своем роде интеллигент!
— Вроде… или… я гей? Ну да, я и не отрицаю.
— Нет, я не это имею в виду.
— Что я не гей, значит?
— Ты — интеллигент! Интеллектуал!!
— Да, кто же спорит.
На этом мы забуксовали. Через пару столиков от нас в окружении трех-четырех собеседников стоял мой крестный отец; наши взгляды встретились, и он кивнул мне. Я встал, решительно направился к нему и приступил к обстоятельным расспросам.
— Ты что-нибудь о нем знаешь? — без обиняков начал я, на словах обрисовав место Фредди за столиком, хотя и не избежал при этом неловкого кивка головой в его сторону. — Я имею в виду вон того темноволосого красавчика.
— Ты вечно насчет красавчиков, а?
— Я — служитель красоты. Иначе бы таких дивных книг не писал, верно? Ты его знаешь? Кто он? Я имею в виду, чем он занимается?
— Чем занимается… — Было похоже, что мой вопрос его смутил. — Я к нему захожу иногда. К его родителям, — поправился он.
— Он еще дома живет?
— Да.
— А что там у них дома? — продолжал наседать я.
— Отец у него — художник. И даже довольно известный.
— О… тот самый Л., — проговорил я совершенно удовлетворенным тоном. — А не сын ли он… — Я знавал одного преподавателя бухгалтерского учета с такой же фамилией, но никогда не слыхал о художнике по имени Л. — А братья и сестры у него есть?
— Есть. Два брата.
Казалось, моим расспросам конца не будет, но тут мой крестный извинился и нырнул куда-то в толпу. Я вернулся к нашему столику, где Тигр как раз предложил не засиживаться допоздна. Была допита уже вторая бутылка, и я утомленно и грозно глянул сквозь стекло, зеленое, как вода в бассейне. Тигр протянул мне свой полупустой стакан. — Новую не бери, — сказал он. — У нас дома еще полно.
— Мы вас подбросим до дому, — предложил я Фредди и Альберту. — Но, может, все-таки заглянете к нам, на четверть часа, на полчасика? Посидим в тишине, правда ведь, чтобы хоть не кричать. Посмотрите, что называется, как мы живем… А там — в объятия Морфея. — Я был измотан и, хотя мне и хотелось, чтобы они посидели у нас перед тем, как отправляться домой, я пожалуй, предпочел бы обратное. Слишком я был стар и слишком мне было не по себе. «Старик» Альберт был одиннадцатью годами моложе меня, и я задался вопросом, на что может походить в этом бессонном дыму моя одурманенная башка. А Фредди… Да-да, сударь…: Фредди было восемнадцать.
Мы отправились домой и, толком не заметив, как это вышло — полагаю, однако, что Фредди Л. в определенный момент попросту отпихнул в сторону своего старого спутника жизни — я вдруг очутился на левом заднем сиденье машины, так же как и по дороге сюда — но на этот раз не со «стариком» Альбертом С., сидевшим теперь впереди, рядом с Тигром, а, вообразите себе, с Фредди Л. по правую руку. Пока наша машина беспрепятственно катила по довольно тихой в это позднее время улице, я — пока что украдкой — искоса поглядывал на лицо Фредди, время от времени затеняемое уличными фонарями, в сущности, немногим отличавшимися от полуденных телеграфных столбов, мелькавших за окном вагона, в котором сидел юный пассажир — герой какого-то не то итальянского, не то шведского киноэпоса. Мы свернули с улицы, на которой только что развлекались, и въехали на главную магистраль квартала, где ночной ветер раскачивал развешенные над ней бесконечно печальные эмалированные железные чаши фонарей — совсем как прежде, в ранние годы моей юности, когда я жил в этом же самом квартале, в одном из выходящих на эту улицу домов, — и я подумал: как все же странно, что никогда в жизни не жил я в иных кварталах, кроме печальных.
Лицо Фредди то и дело омывала волна бледного сияния и, когда она затем вновь отступала, четко вырисовывался лишь его рот и чуть погодя — снова все лицо. Ночь будто бы целовала его, мог бы я сказать — и уж точно подумал бы, находись я тогда в большем подпитии. Захмелев, мы почувствовали, что нас влечет друг к другу, Фредди Л. и меня — и, сидя рядом, в машине, в ее неверной полутьме, в которой непоправимым обернулось бы все, что могло случиться между нами — мы, согласно порядку вещей, должны были пощупать друг друга между ног, в паху, и, сопя, начать возню с застежками и, скажем, малость полизаться — но я лишь глядел на него, в его лицо. Он был красив, Фредди, и я пытался понять, что привело нас друг к другу и почему я впал из-за него в такое буйное помешательство, и что двигало им, все это время столь охотно шедшим навстречу моим попыткам сближения. Сидя по-прежнему неподвижно, я лишь слегка шевельнул правой рукой и, вытянув ее, приласкал кончиками пальцев его ухо и то ныряющие в тень, то выплывающие из нее темные пряди на висках и темени. И, вместо того, чтобы действовать дальше, я задумался, и вновь моему взору предстала не относящаяся к делу картина — это было на рынке, далеко, в другой стране, во французском городе Монтелимар, года два назад: на водительском сиденье в сером фургоне, припаркованном около рыночного ларька, торгующего пластиковыми и кожаными сумками и прочей ерундой, заметил я женщину — по моей оценке лет тридцати, с короткими завитыми, очень темными каштановыми волосами и лихорадочным острым лицом — одетую, насколько я мог видеть, в длинную черную кожаную куртку: правой рукой, глубоко ушедшей в сжатый пах, она усердно трудилась над свершением чуда, а левой, облокотившись на верхний край окна машинной дверцы, пыталась прикрыть свой страдальческий, безотрывный взгляд умирающего от жажды узника. Куда она глядела? Первый раз в жизни я наблюдал возбуждающую себя женщину и, пытаясь вычислить, угадать, на кого было направлено ее желание, протянул из ее страждущих глазниц воображаемые линии к стоявшим у киоска разнообразным личностям, разглядывавшим и приценивавшимся к товару, но не заметил ни одного юноши, ни одного молодого мужчины, могущего, с человеческой точки зрения, явиться объектом хоть какого-нибудь желания — поскольку народу у киоска по случайному стечению обстоятельств почти не было, а среди находившихся там — так уж вышло — не оказалось ни одного мужчины. И вдруг я увидел, в ком было дело: в некрасивой, длиннющей девице или женщине, полуарабке лет 20–30 — прыщавой, с жирными, тусклыми черными волосами — которая, со своей стороны, тоже полная страстного желания, склонилась тощим, упакованным в драный, изношенный оранжевый свитер телом над какой-то бросовой сумкой и без конца мяла и ощупывала ее — однако цена этого барахла определенно превышала ее покупательские возможности. Что навело меня на эту мысль теперь, в машине?
Я опустил руку и, чуть сдвинув ее вперед, провел ею по губам и нижней кромке Фреддиного носа. Он сжал мою руку в своей и довольно звучно чмокнул ее. Когда он ее выпустил, я, в свою очередь, взял его за руку, но не стал целовать ее, как это сделал он. Мне хотелось сделать что-то не столь банальное и дешевое, но исключительно нежное и ласковое, что не могло бы не тронуть его возвышенностью моего чувства. Я положил ее к себе на колени, ладонью вниз, и погладил по тыльной стороне, как на картинке в детской книжке гладят по голове ребенка, вернувшегося домой с отличными отметками за учебную четверть или с головоломными жизненными вопросами. Глядя на его руку в изменчивом сиянии пролетающих мимо уличных фонарей, я расширил территорию моих ласк — забрался под мягкий рукав его светло-серой вельветовой курточки, чуть выше запястья; и представил, как отчаянно пытался бы он высвободить эту руку, зажатую в крепко прикованный к каменной стене наручник, или схваченную кожаным шнурком пыточной сети, или защемленную в деревянном отверстии пыточной скамьи — и вот начинается беспощадное истязание: его руки — или хотя бы вот эта его рука — будут искромсаны так, что он впадет в беспамятство, тогда как все его оставшееся неприкосновенным, непоруганное, прекрасное животной красотой юношеское тело будет плясать и содрогаться, как у безумного, в балетном соло Боли. И теперь, когда я в одиночестве лежал в постели, в комнате наверху, на ***лаан, в ожидании возвращения Мышонка, мне опять внезапно вспомнилось, что примерно те же самые мысли, та же игра воображения не давали мне покоя многие недели спустя после той памятной ночи, на чердаке Дома «Трава», с Фредди Л., там, у большого верстака — поскольку мы были уже вполне на дружеской ноге и, после посещения ими той же ночью нашего бетонного приюта самоубийц в Осдорпе и последовавшего вслед за тем ответного визита к ним — они жили у родителей Фредди, в южной части Амстердама — Фредди со своим стариком Альбертом и вправду на несколько дней приехали к нам в деревню Г., в дом «Трава» во Фрисландии. И тогда, на чердаке, куда по неизвестным причинам увлек меня Дух, мной вновь овладели те же самые мысли, в то время как мы — Фредди Л. и я — лихорадочно пытались успеть как можно больше в объятиях друг друга — до того, как старик Альберт — который, как некий наделенный совершенно бесполезным для него интеллектом и умением ориентироваться на местности варан повсюду шаркал за нами — не явится составить нам компанию. Фредди немного отступил назад и стоял теперь почти под самым чердачным окном, я — около верстака, а старик Альберт С. только что влез в наш любовный спектакль из оркестровой ямы или суфлерской будки, как влезал бесчисленные разы до этого — из левой боковой двери, из правой боковой двери, неспешно из-за правой кулисы, «осторожно спускается вниз по правой лестнице» — поскольку наши с Фредди сладкие игры продолжались уже несколько часов, и вновь я был молод, но уж если злосчастье таскалось за мной по пятам — ступенька за ступенькой, в комнату, в закуток, и вновь из закутка, из угла, откуда ни возьмись — то таскалось с большим энтузиазмом: старик, похоже, был просто неутомим. С любовью вечно все не слава Богу, ну а от ревности и вовсе житья нет — это нужно было принять как данность. И вот уже в который раз мы опять стояли втроем, и я глядел на правую руку Фредди, еще несколько кратких мгновений назад лежавшую у меня на шее и перебиравшую мои волосы, словно я и вправду был мил и желанен ему — теперь она, полусплетенная с другой рукой, целомудренно прикрывала его темно-оранжевый или светло-коричневый пах. Я невольно вообразил, как зажал бы эту наипрелестнейшую, еще несколько мгновений назад всеблагую руку в верстачные тиски, здесь, на чердаке, и потом терзал бы ее, наипрелестнейшую юношескую длань, пока топот и чечетка боли, причиняемая пыткой, не зазвучали бы как цокот конских копыт под неким юным красавцем-всадником, тщетно пытающимся укрыться в тупике расщелины от караулящих его злодеев, охотников за мальчиками — и мысль эта была сначала сродни той, тогда, ночью, в машине, и все же была чуть иной, поскольку в этот раз, на чердаке Дома «Трава», я подумал о замечательной возможности — терзать не одну только руку, оставив неприкосновенным тело, а, напротив, мучить все его юношеское тело, пощадив эту самую руку, продетую в отверстие в деревянной стене, прикованную за запястье — я целовал бы эту руку и с бесконечной нежностью ласкал бы ее, в то время как с другой стороны деревянной стены, невидимый для меня, однако вполне слышимый черный парень терзал бы и предавал поруганию все светловолосое, ученически-светлое тело Фредди.