Лицо у него было, как сальная деревянная маска. Освободив проход, я, здороваясь, кивнул, но он как будто меня не узнал. Закурив, я смотрел, как он поднимается в вертолет. Потом он вдруг круто повернулся и выбросил вверх руки жестом победы; глаза у него были все еще стеклянные, но теперь он словно смотрел поверх голов на Белый дом.
Все молчали. Когда Никсон поднял руки, налетел рой фотографов, но тело его поворачивалось слишком быстро, и я увидел, как он потерял равновесие. Гримаса у него на лице обвисла. Отлетев от дверцы, он едва не упал в кабину. Пат и Зиглер уже были внутри, Эд Кокс и Триша вошли быстро и не оглядываясь, морпех в парадной форме закрыл дверцу и отпрыгнул, когда лопасти винта завертелись и рев мотора перешел в тупой вой.
Я стоял так близко, что от шума заболели уши. Отдельных лопастей уже не было видно, ветер от них становился все сильнее, я чувствовал, как он вдавливает мне глазные яблоки в глазницы. На мгновение мне показалось, что я вижу прижавшееся к оконному стеклу лицо Ричарда Никсона. Он улыбался? И Никсон ли это? Я не мог сказать наверняка. Да и разницы не было никакой.
Я смотрел на шасси. Когда машина начала подниматься, шины стали вдруг совсем плоскими: никакой вес на них больше не приходился. Поднявшись вертикально, вертолет повисел с минуту и повернул к мемориалу Джорджа Вашингтона, а затем скрылся в тумане. Ричард Никсон исчез.
* * *
Конец наступил так быстро и неожиданно, что возникло ощущение, будто от приглушенного взрыва в. Белом доме поднялось атомное облако, возвестившее, что мешок с дерьмом передан тем, кому придется изображать новое поколение. Основной реакцией на уход Никсона (особенно среди журналистов, проведших на Бдении более двух лет) был безумный и безмолвный оргазм давно ожидаемого облегчения, который почти сразу же вылился в тупую, посткоитальную депрессию – в ней мы до сих пор и пребываем.
Уже через несколько часов после отъезда Никсона, каждый бар в Вашингтоне, куда обычно захаживали репортеры, превратился в клоаку уныния. Через несколько часов после того, как Джерри Форд принес присягу, я нашел бывшего составителя речей Кеннеди Дика Гудвина в баре неподалеку от офиса Rolling Stone, через улицу от Белого дома. Он в одиночестве сгорбился в кабинке, тупо уставясь в стакан с видом человека, которому злобный сборщик налогов только что вырвал зубы.
– Я как выжатый лимон, – сказал он. – Как будто цирк уехал. Это конец самого длительного развлечения, какое когда-либо видел наш город. – Он махнул официантке, чтобы принесла еще выпить. – Это конец эпохи. Теперь я знаю, что испытали рок-фанаты, услышав, что распались «Битлз».
Я чувствовал то же самое. Мне хотелось поскорей убраться из города. Я только что был в пресс-центре, где через несколько минут после присяги Форда дымным одеялом легло уныние.
Панихида наконец завершилась, злого демона изгнали. Хорошие парни победили – во всяком случае, плохие парни проиграли, но это не совсем одно и то же. Уже через несколько часов, после того как Никсон покинул Вашингтон, стало мучительно ясно, что Фрэнк Манкевич поспешил, всего за несколько недель до падения предсказав, что Ваигингтон превратится в «Голливуд семидесятых». Без Никсона, который заставлял бродить жиденькие соки, Вашингтон семидесятых ожидает та же мрачная участь, что и золоченую карету Золушки, когда часы бьют полночь. Она снова превратится в тыкву, и никакие хрустальные туфельки, потерянные на полу опустевших бальных залов Уотергейтской эпохи, не заинтересуют добродушного прагматика вроде Джеральда Форда. На первых порах у него не найдется времени беспокоиться из-за чего-либо, кроме надвигающегося банкротства страны – то есть наследства Никсона. И, невзирая на возможные фатальные последствия, отчаянное положение национальной экономики не вызовет всплеска того журналистского адреналина, ради которого Вашингтон и большая часть страны жили так долго, что перспектива остаться без него вызвала немалую панику в рядах всех уотергейтских нариков, которые даже не знали, что торчат на нем, пока в нутре не зашевелилась абстиненция.
* * *
Мы все – пресса, Конгресс, «общество», вашингтонские закулисные манипуляторы и даже прихвостни самого Никсона – знали, что так будет, но у каждого были свои графики, и когда в тот судьбоносный августовский понедельник воздушный шарик Никсона внезапно лопнул, произошло это так быстро, что всех застало врасплох. У никсоновского президентства не было времени разрушиться, так стало смутно видеться задним числом. В реальной действительности оно распалось со всей скоростью и грохотом заброшенной хилой беседки, которую внезапно разносит в щепы шаровая молния.
Разряды ударяли так быстро, что их не успевали считать. Утром среды, после того как судебная комиссия Конгресса проголосовала в пользу импичмента, Никсон уже, разумеется, был в осаде, но у президента-республиканца были могущественные союзники – республиканцы и демократы Юга – как в палате представителей, так и в сенате. Его импичмент казался почти неизбежным, и в Вашингтоне осталось очень немного непроходимых глупцов, готовых поручиться деньгами, что шансы на обвинительный приговор «приблизительно равны». Такой прогноз продержался семьдесят два часа, вполне достаточно, чтобы собраться с силами перед бесконечным летом: душным кошмаром алкоголя, пота и напряжения, дебатами в палате общин, отсрочками в судах и, наконец, разбирательством в сенате, способном затянуться до Рождества.
Малоприятная перспектива, даже для тех, кто открыто радовался шансу увидеть Никсона на скамье подсудимых. В последний день заседаний судебной комиссии я стоял, прислонясь к дереву на лужайке Капитолия США, и, безнадежно укуренный, смотрел на гигантский золотой купол (а в ста ярдах передо мной по мраморным ступенькам карабкались шумные стайки туристов в шортах и с фотоаппаратами-мыльницами) и недоумевал: «Какого черта я тут делаю? В какой больной кошмар я провалился, что лучшие часы моей жизни провожу в склепе, полном камер, софитов и перепуганных политиков, обсуждающих виновность и невиновность Ричарда Никсона?».
Политик и ростовщик… New York Times
окапывается. Washington Post двигает танки
в нескольких направлениях… Уроки разгула
преступности в Лексингтоне…
Дополнительные вопросы опасно множатся
Невиновность! Трудно даже напечатать это слово на одной странице с именем Никсона. Этот человек родился виновным – не в традиционном ватиканском смысле «первородного греха», а в много более мрачном и очень личном смысле, который Никсон как будто признавал с самого начала.
Вся политическая карьера Никсона – по сути, вся его жизнь – унылый памятник идее, что даже шизофрения или злокачественный психоз не помеха упорному лузеру в его продвижении на самый верх странного общества, которое мы себе построили во имя «демократии» и «свободного предпринимательства». Большую часть его жизни источником энергии и амбиций Никсона была глубокая и непризнанная потребность любой ценой преодолеть ощущение, что рожден виновным – не в преступлениях или проступках, уже совершенных, но в тех, которые ему суждено свершить, пока он будет когтями и зубами продираться наверх. Родись Никсон евреем, а не чернявым ирландцем, он, вероятнее всего, стал бы не политиком, а ростовщиком, не потому, что предместья Лос-Анджелеса в 1946 году никогда не избрали бы конгрессменом еврея, а потому, что выдаивание денег через крупный ломбард подпитывало бы его той же виноватой энергией, которая вскармливает большинство наших чиновников и политиков – от налогового инспектора до хозяина Белого дома.